Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Лекция 1 3 страница. — Мы пойдем, Терентий Богданович, — Батя князю руку протягивает



— Мы пойдем, Терентий Богданович, — Батя князю руку протягивает. — Писатели — ваша забота.

— Всего доброго, Борис Борисович, — подает Бутурлин Бате руку свою.

Кланяемся мы князю, выходим за Батей. Идем по коридору к лифту в сопровождении того же бравого сотника.

— Слушай, Комяга, а чего этот Олегов всегда с такой печальной харей? У него что — зубы болят? — спрашивает меня Батя.

— Душа у него болит, Батя. За Россию.

— Это хорошо… — кивает Батя. — А что он написал? Ты же знаешь, я далек от книг.

— «Русская печь и XXI век». Увесистая штука. Я до конца не осилил…

— Печь — это славно… — задумчиво вздыхает Батя. — Особливо, когда в ней пироги с печенкой… Ты куда теперь?

— В Кремлевский.

— Ага! — кивает он. — Разберись, глянь. Там скоморохи что-то новое затеяли…

— Разберемся, Батя, — ответно киваю я.

Кремлевский зал концертный всегда у меня восторг вызывал. И когда двадцать шесть лет тому назад я здесь впервые с родителями моими упокойными оказался на «Лебедином озере», когда кушал блины с икрою красною в антракте, когда звонил из буфета по папиной мобиле другу Пашке, когда писал в просторном туалете, когда смотрел на загадочных балерин в пачках белоснежных, да и теперь, когда уж виски мои первой сединою тронуты-присыпаны.

Превосходный зал! Все в нем торжественно, все для праздников государственных обустроено, все правильно. Одно плохо — не всегда на сцене зала этого могучего правильные дела творятся. Просачивается крамола и сюда. Ну, да на то и мы, чтобы за порядком следить да крамолу изводить.

Сидим в пустом зале. Справа от меня — постановщик. Слева — смотрящий из Тайного Приказа. Спереди — князь Собакин из Внутреннего Круга. Сзади — столоначальник из Культурной Палаты.

Серьезные люди, государственные. Смотрим концерт праздничный, предстоящий. Мощно начинается он, раскатисто: песня о Государе сотрясает полутемный зал. Хорошо поет хор Кремлевский. Умеют у нас на Руси петь. Особенно, если песня — от души.

Кончается песня, кланяются молодцы в расписных рубахах, кланяются девицы в сарафанах да кокошниках. Склоняются снопы пшеницы, радугой переливающиеся, склоняются ивы над рекою застывшей. Сияет солнце натуральное, аж глаза слепит. Хорошо. Одобряю. И все остальные одобряют. Доволен постановщик длинноволосый.

Следующая песнь — о России. Здесь тоже нет вопросов. Крепкая вещь, обкатанная. Далее — историческая постановка: времена Ивана III. Суровые, судьбоносные. Борьба идет нешуточная за целостность государства Российского, молодого, неокрепшего, токмо на ноги вставшего. Гремят громы на сцене, сверкают молнии, устремляются в пролом ратники войска Иванова, воздымает митрополит крест, огнем переливающийся, покоряют крамольный Новгород, единству России противящийся, падают на колени отступники земли Русской, но милостиво касается мечом повинных голов их великий князь Иван Васильевич:

— Я не ворог вам, не супротивник. Я спас вам, отец и заступник. Вам и всему царству Русскому великому.

Звенят колокола. Сияет радуга над Новгородом и над всею Русью. Поют птицы небесные. Кланяются и плачут от радости новгородцы.

Хорошо, правильно. Только ратников надобно поплечистей подобрать и митрополита порослее, поосанистей. И суеты много ненужной на заднем плане. И птицы слишком низко парят, внимание отвлекают. Соглашается постановщик с пожеланиями, делает пометки в блокноте.

Номер следующий — страница недавнего прошлого смутного, печального. Площадь трех вокзалов в Москве, годы Белой Смуты Проклятой. Стоят простые люди, вынесенные на площадь смутной волною из домов своих и понужденные торговать чем ни попадя, дабы заработать на кусок хлеба, преступными правителями у них отобранного. Помнит моя память детская, ранняя те гнойные времена. Времена Белого Гноя, отравившего нашего Медведя русского… Стоят на площади люди российские с чайниками, сковородами, кофтами да мылом-шампунем в руках. Стоят беженцы и погорельцы, в Москву от горя нахлынувшие-поприехавшие. Стоят старики да инвалиды войны, ветераны да герои труда. Горько видеть толпу сию. Пасмурно, промозгло небо над нею. Печальная музыка звучит из ямы оркестровой. И — словно бледный луч надежды разрезал вдруг картину мрачную, затеплился в центре сцены: трое детей бездомных, миром отвергнутых. Две девочки в платьицах оборванных и мальчик чумазый с мишкой плюшевым на руках. Оживает робкая флейта надежды, звучит-просыпается, устремляется тонким гласом вверх. Всплывает над площадью мрачной, гнойной трогательная песня детская:

Слышу голос из прекрасного далека

— Голос утренний, в серебряной росе.

Слышу голос, и манящая дорога

Кружит голову, как в детстве карусель.

Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко,

Не будь ко мне жестоко, жестоко не будь!

От чистого истока в прекрасное далёко,

В прекрасное далёко я начинаю путь.

Слышу голос из прекрасного далека

— Он зовет меня в чудесные края.

Слышу голос, голос спрашивает строго:

А сегодня что для завтра сделал я?

Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко,

Не будь ко мне жестоко, жестоко не будь!

От чистого истока в прекрасное далёко,

В прекрасное далёко я начинаю путь…

Слезы наворачиваются. У меня, конечно, это похмельное. Но осанистый князь Собакин вполне естественно носом шмыгает. У него семья большая, внуков малых много. Крепыш-смотрящий из Тайного Приказа сидит, как статуя. Понятно — у них нервы железные, ко всему готовые. Полноватый столоначальник как-то поводит плечом зябко, видать, тоже со слезою борется. Взяло за живое людей матерых. Это славно…

Разбудил Государь в нас не только гордость за свою страну, но и сострадание к тяжкому прошлому ее. Стоят трое детей русских, тянут к нам руки из прошлого, из униженной и оскорбленной страны. И не можем мы ничем помочь им.

Утверждаем.

Далее — День Сегодняшний. Чаша полная, изобильная. Ансамбль имени Моисеева пляшет плясками всех народов великой России. Тут и татарский плавный танец, и казацкая лихая круговерть с шашками наголо, и тамбовская лубяная кадриль под тальянку, и нижегородский лыковый перепляс с трещотками-свистульками, и чеченская круговая с гиканьем-уханьем, и якутские бубны, и чукотские песцовые меха, и карякские олени, и калмыкские бараны, и еврейские сюртуки и — русская, русская, русская пляска до упаду, пляска лихая, задорная, всех объединяющая-примиряющая.

Нет вопросов к легендарному ансамблю.

Еще два номера: «Летающие балалайки» и «Девушка спешит на свидание». Ну, это уже классика — все отточено, выверено, обкатано. Не номера — загляденье. Смотришь — словно на санях с горки ледяной скатываешься. Смотрящий аплодирует. Мы тоже. Молодцы артисты Государевы!

Небольшой литературный номер: «Здравствуй, душа моя, Арина Родионовна!» Староват номерок, затянут слегка. Но — народ его любит и Государь уважает. Вяло советует столоначальник Пушкина омолодить — уж лет двенадцать играет его один и тот же немолодой актер Хапенский. Но знаем — бесполезно. Актер — в фаворитах у Государыни. Пожимает плечами постановщик, разводит руками:

— Не в моей власти, господа, поймите…

Понимаем.

И вот дошли до главного. Новый номер на злобу дня: «Накось, выкуси!»

Напряглись все в креслах, заворочались. Темно на сцене, только ветер воет да домбры с балалайками потренькивают. Выползает луна из облаков, освещает все неярким светом. Посередине сцены — Третья Западная труба. Та самая, из-за которой последние полтора года столько шума-гама, столько хлопот да попечений. Тянется-ползет труба по сцене через леса-поля русские, поблескивает в полумраке, упирается в Западную Стену, проходит сквозь вентиль-задвижку с надписью «Закрыто», ныряет в Стену и уходит дальше — на Запад. Стоит на Стене наш стрелец-пограничник с автоматом лучевым, смотрит в бинокль в ихнюю сторону. Вдруг забеспокоились домбры с балалайками, загудели басы тревогой — возле задвижки из земли куча кротиная выпирает. Мгновенье — и из кучи той крот-диверсант в очках черных вылезает, осматривается, принюхивается, подпрыгивает, хватается за задвижку, впивается в нее изо всех сил, зубами огромными помогает, — вот-вот повернет, пустит газ! Но — луч разящий сверкнул со стены, перерезал крота пополам. Вывалились-расползлись кишки кротиные, взвыл, испустил дух ворюга-диверсант. Вспыхивает свет, спрыгивают со стены трое молодцов-удальцов-пограничников. Спрыгивают лихо, с переворотами, с посвистом молодецким. У одного в руках гармошка, у другого — бубен, у третьего — ложки деревянные. А за спинами — автоматы верные, меткие. Пляшут молодцы-пограничники да поют:

Мы задвижку перекрыли

— Как велел нам Государь.

Ну, а недруги решили

Газ у нас сосать, как встарь.

Мы им «нет!» сказали разом,

Навострили зоркий глаз

— Насосался русским газом

Дармоед «Европа-газ».

Но неймется киберпанкам

Из озябшей стороны

— Разветвленья, как поганки,

Вырастают у Стены.

Все наглеют раз от раза…

Но учтите — можем мы

Вам поддать такого газу

— Задохнетесь сразу вы!

Открывает один пограничник задвижку, двое других подскакивают к торцу трубы, приставляют к ней зады свои и пердят. Грозно-завывающе проходит бздёх молодецкий по трубе, течет сквозь стену и… слышатся вой и вопли на Западе. Звучит финальный аккорд, трое молодцов вспрыгивают на трубу и победоносно воздымают автоматы. Занавес.

Зашевелились зрители высокие. Смотрят на князя Собакина. Подкручивает он свой ус, задумавшись. Молвит:

— Нуте-с, какие будут мнения, господа?

Столоначальник:

— Я вижу явный элемент похабщины. Хотя вещь актуальная и сделана с «огоньком».

Смотрящий:

— Во-первых, мне не нравится, что вражеского лазутчика убивают, а не захватывают живьем. Во-вторых, почему пограничников всего трое? Застава, как мне известно, состоит из дюжин. Так и пусть их будет двенадцать. Тогда и бздех будет помощнее…

Я:

— Согласен относительно состава пограничников. Номер нужный, злободневный. Но элемент похабщины есть. А Государь наш, как известно, борется за целомудрие и чистоту на сцене.

Молчит князь Собакин, кивает. Затем молвит:

— Скажите, господа, сероводород, которым озлят наши доблестные воины, горит?

— Горит, — уверенно кивает смотрящий.

— А коли горит, — продолжает князь, ус подкручивая, — тогда чего Европе бояться наших бздёхов?

Вот что значит — Внутреннего Круга человек! Сразу в корень зрит! Бздёхом-то русским можно и города европейские отапливать! Задумались все. И я на свой ум попенял: не докумекал до очевидной вещи. С другой стороны — гуманитарий я по образованию…

Бледнеет постановщик, нервно подкашливает.

— Мда… неувязочка… — чешет подбородок смотрящий.

— Проруха в сценарии! — предупредительно подымает пухлый палец столоначальник. — Кто автор?

В темноте зала возникает сухощавый человек в очках и толстовке.

— Что же вы, любезный, так обмишурились? Тема-то наша газовая стара как мир! — спрашивает его столоначальник.

— Виноват, исправлю.

— Исправляй, исправляй, голубчик, — зевает князь.

— Только помни, что послезавтра — генеральная! — строго говорит смотрящий.

— Успеем, как же.

— И еще, — князь добавляет. — У тебя, когда лучом крота полосуют, кишки из него валятся. Многовато.

— Что, ваше сиятельство?

— Кишок. Натурализм здесь неуместен. Сделай, братец, потрохов поменьше.

— Слушаюсь. Все исправим.

— А что с похабщиной? — спрашиваю. Косится на меня князь вполоборота:

— Это не похабщина, господин опричник, а здоровый армейский юмор, который помогает нашим стрельцам нести суровую службу на дальних рубежах Родины.

Лаконично. Не поспоришь. Умен князь. И судя по взгляду его косому, холодному — не любит нас, опричников. Ну, да это понятно: мы Кругу Внутреннему на пятки наступаем, в затылок дышим.

— Что там дальше? — спрашивает князь, доставая пилочку для ногтей.

— Ария Ивана Сусанина.

Это уже можно не смотреть. Встаю, откланиваюсь, иду к выходу. Вдруг в темноте кто-то хватает меня за руку:

— Господин опричник, умоляю!

Женщина.

— Кто ты? — вырываю руку.

— Умоляю, выслушайте меня! — горячий, сбивчивый шепот. — Я жена арестованного дьяка Корецкого.

— Пошла прочь, земское отродье!

— Умоляю! Умоляю! — она падает на колени, хватает меня за сапоги.

— Прочь! — толкаю ее сапогом в грудь.

Она валится на пол. И тут же сзади — еще одни женские руки горячие, шепот:

— Андрей Данилович, умоляем, умоляем!

Выхватываю кинжал из ножен:

— Прочь, бляди!

Отпрянули в темноту худые руки:

— Андрей Данилович, я не блядь. Я — Ульяна Сергеевна Козлова.

Ого! Прима Большого театра. Фаворитка Государева, лучшая из всех Одиллий и Жизелей… Не узнал в темноте. Приглядываюсь. Точно — она. А земская стерва лежит ничком. Убираю кинжал:

— Сударыня, что вам угодно?

Козлова приближается. Лицо ее, как и лица всех балерин, в жизни гораздо невзрачнее, чем на сцене. И она совсем невысокая.

— Андрей Данилович, — шепчет она, косясь на полутемную сцену, где Сусанин с палкой и в тулупе неспешно запевает арию свою, — умоляю о заступничестве, умоляю всеми святыми, умоляю сердечно! Клавдия Львовна — крестная мать моих детей, она самая близкая, самая дорогая подруга, она честный, чистый, богобоязненный человек, мы вместе построили школу для сирот, сиротский приют, аккуратная, просторная школа, в ней учатся сироты, я умоляю, мы умоляем вас, Клавдию Львовну послезавтра отправляют на поселение, остался день, я вас прошу как христианина, как мужчину, как театрала, как человека культуры, мы будем вечные должницы ваши, мы будем молиться за вас и вашу семью, Андрей Данилович…

— У меня нет семьи, — прерываю я ее.

Она умолкает. Смотрит на меня большими влажными глазами. Сусанин поет «Настало время мое!» и крестится. Земская вдова валяется на полу. Спрашиваю:

— Почему вы, фаворитка семьи Государевой, обращаетесь ко мне?

— Государь страшно зол на бывшего председателя и на всех его помощников. Он слышать не хочет о помиловании. А дьяк Корецкий лично писал то самое письмо французам. О Корецких Государь и слышать не желает.

— Тем более — что я могу сделать?

— Андрей Данилович, опричнина способна творить чудеса.

— Сударыня, опричнина творит Слово и Дело Государевы.

— Вы один из руководителей этого могущественного Ордена.

— Сударыня, опричнина не Орден, а братство.

— Андрей Данилович! Умоляю! Сжальтесь над несчастной женщиной. В ваших мужских войнах больше всего страдаем мы. А от нас зависит жизнь на земле.

Голос ее дрожит. Земская еле слышно всхлипывает. Столоначальник косится в нашу сторону. Что ж, заступаются и просят нас почти каждый день. Но Корецкий и вся банда бывшего председателя Общественной Палаты… двурушники! В их сторону лучше даже не смотреть.

— Скажите ей, чтобы ушла, — говорю я.

— Клавдия Львовна, голубушка… — склоняется над ней балерина.

Корецкая со всхлипами исчезает в темноте.

— Пойдемте на свет, — я направляюсь к двери со светящимся словом «выход».

Козлова спешит за мной. Мы молча покидаем здание через служебный вход.

На площади я подхожу к моему «мерину». Козлова подходит следом. При дневном освещении лучшая в России Жизель еще более субтильна и невзрачна. Она прячет худенькое лицо свое в роскошный песцовый воротник коротенькой горжетки. На приме-балерине узкая и длинная юбка черного шелка, из-под которой выглядывают остроносые черные сапожки со вставками из змеиной кожи. Глаза у примы красивые — большие, серые, беспокойные.

— Если вам неудобно — можем переговорить в моей машине, — она кивает в сторону сиреневого кадиллака.

— Лучше в моей, — показываю свою ладонь «мерину», он послушно открывает стеклянный верх.

В чужих машинах теперь не договариваются даже целовальники. Занюханный подьячий из Торгового Приказа не сядет в чужую машину толковать о черной челобитной.

Усаживаюсь. Она садится справа на единственное место.

— Прокатимся, Ульяна Сергеевна, — я завожу мотор, выезжаю с государственной стоянки.

— Андрей Данилович, я совершенно измучилась за эту неделю… — она достает пачку дамской «Родины», закуривает. — Какая-то обреченность с этим делом. Получается, что я ничем не могу помочь моей подруге юности. А у меня еще завтра спектакль.

— Она вам действительно дорога?

— Ужасно. У меня нет других подруг. Вы знаете нравы в нашем театральном мире…

— Наслышан, — я выезжаю из Боровицких ворот, выруливаю на Большой Каменный мост, проношусь по красной полосе.

Затягиваясь сигаретой, Козлова смотрит на белокаменный Кремль с едва различимым снегом на нем:

— Знаете, я очень волновалась перед встречей с вами.

— Почему?

— Никогда не думала, что просить за других так трудно.

— Согласен.

— Потом… мне сегодня странный сон приснился: будто на главном куполе Успенского собора все еще те самые черные полосы. И Государь наш все по-прежнему в трауре по первой жене.

— Вы знали Анастасию Федоровну?

— Нет. Тогда я еще не была примой.

Мы выезжаем на Якиманку. В Замоскворечье, как всегда, шумно и людно.

— Так я могу рассчитывать на вашу помощь?

— Я ничего не обещаю, но могу попробовать.

— Сколько это будет стоить?

— Есть вполне стандартные цены. Земское дело по нынешним временам стоит тысячу золотых. Приказное — три тысячи. А уж дело Общественной Палаты…

— Но я же не прошу вас закрыть дело. Я прошу за вдову!

Медлю, проезжая по Ордынке. Сколько здесь китайцев, Боже мой…

— Андрей Данилович! Не томите!

— Ну… для вас… две с полтиной. И аквариум.

— Какой?

— Ну, не серебряный! — усмехаюсь.

— Когда?

— Если вашу подругу высылают послезавтра, то — чем скорее, тем лучше.

— Значит, сегодня?

— Правильно мыслите.

— Хорошо… Пожалуйста, отвезите меня домой, если вам не трудно. А за своей машиной я потом схожу… Я живу на улице Неждановой.

Разворачиваюсь, гоню назад.

— Андрей Данилович, деньги вам нужны какие?

— Желательно червонцы второй чеканки.

— Хорошо. Думаю, к вечеру я соберу. А аквариум… Знаете, я не ловлю в золотых аквариумах, мы, балерины, получаем не так много, как кажется… Но Леша Воронянский сидит на золоте. Он мой большой друг. Я достану у него.

Воронянский — первый тенор Большого театра, кумир народный. Он, небось, не только сидит, но и ест на золоте… Проношусь опять по Каменному мосту, по красной полосе. Справа и слева в бесконечных пробках теснятся машины. После Народной библиотеки имени Нестора миную Воздвиженку, университет, сворачиваю на опальную Никитскую. Минула третья зачистка — и попритихла улица сия. Даже сбитенщики и лотошники с калачами ходят здесь опасливо и покрикивают робко. Чернеют окна сожженных квартир, так и не восстановленных. Боится земская сволочь. И поделом…

Выруливаю на улицу Неждановой, останавливаюсь возле серого дома артистов. Он огорожен трехметровой кирпичной стеной с негаснущим лучом вповерх. Это правильно…

— Подождите меня, Андрей Данилович, — прима покидает машину, исчезает в проходной.

Вызываю Батю:

— Батя, полдела покупают.

— Кого?

— Дьяка Корецкого.

— Кто?

— Козлова.

— Балерина?

— Да. Отмажем вдову?

— Можно попробовать. Сильно делиться придется. Деньги когда?

— К вечеру соберет. И… чует ретивое, Батя, сейчас она мне вынесет аквариум.

— А вот это хорошо, — подмигивает мне Батя. — Коли вынесет сразу — в баню.

— Ясное дело!

Козлова долго не идет. Закуриваю. Включаю чистое телерадио. Оно позволяет видеть-слышать то, что с большим трудом смотрят-слушают по ночам наши отечественные отщепенцы. Сперва прохожусь по подполью: «Свободная Слобода» передает списки арестованных за прошлую ночь, рассказывает об «истинных причинах» дела Куницына. Дураки! Кому нынче сдались эти «истинные причины»… Радио «Надежда» днем молчит — отсыпаются, гады полуночные. Зато бодрствует сибирский «Ушкуйник», глас беглых каторжан:

— По просьбе Вована Полтора-Ивана, откинувшегося третьего дня, передаем старую каторжную песню.

Вступает сочная гармонь, и хрипловатый молодой голос запевает:

Лежали на нарах два рыла

— О прошлом вздыхали друзья.

Один был по кличке Бацилла,

Другой был по кличке Чума.

Этого «Ушкуйника», прыгающего по Западной Сибири, подобно блохе, прибирали к ногтю дважды — первый раз тамошний Тайный Приказ придавил, второй — мы. От приказных они ушли, от нас отпихнулись китайскими аквариумами. Покуда шел торг о выкупе дела, троим дикторам наши успели вывихнуть руки на дыбе, а дикторшу Сиволай обрюхатил медведем. Но костяк радиостанции остался цел, купил новую студию на упряжке, и снова кандальники вышли в эфир. Государь, к счастью, на них не обращает внимания. Ну и пусть себе воют свои каторжные песни.

И вот вся округа завыла

— Узнала про них Колыма.

В снега оторвался Бацилла,

Во мхи возвратился Чума…

Ловлю Запад. Вот где оплот главной крамолы антироссийской. Здесь, как осклизлые гады в выгребной яме, кишат вражеские голоса: «Свободу России!», «Голос Америки», «Свободная Европа», «Свобода», «Немецкая волна», «Россия в изгнании», «Русский Рим», «Русский Берлин», «Русский Париж», «Русский Брайтон-Бич», «Русский Лазурный берег».

Выбираю «Свободу», самую яростную из гадин, и сразу напарываюсь на свежеиспеченную крамолу: в студии поэт-эмигрант, узкогрудый очкарик-иуда, наш старый знакомый с раздробленной правой кистью (Поярок на допросе ногу приложил). Поправляя старомодные очки изуродованной рукой, отщепенец читает подрагивающим, полуистерическим фальцетом:

Где пара граф — там и параграф!

Где правый суд — там и неправда!

И не «пора, брат», а «пора брать!»,

Коль ты по праву не оправдан!

Иуда! Движением перста удаляю от себя бледную рожу нашего либерала. Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. Мягкотелость, извилистость, ненасытность, слепота — вот что роднит их с червием презренным. От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя, отравляя не токмо чело веков, но и сам мир Божий, загаживая, забрызгивая его святую чистоту и простоту до самого голубого окоема, до ошария свода небесного змеиною слюною своего глумления, насмехательства, презрения, двурушничества, сомнения, недоверия, зависти, злобы и бесстыдства.

«Свобода России!» хнычет о «замордованной воле», старообрядческая «Посолонь» бормочет о продажности высших иерархов РПЦ, «Русский Париж» читает книгу Йосафа Бака «Истерическая жестикуляция как способ выживания в современной России», «Русский Рим» передает визгливый обезьяний джаз, «Русский Берлин» — идеологическую дуэль двух непримиримых ублюдков-эмигрантов, «Голос Америки» — программу «Русский мат в изгнании» с похабным пересказом бессмертного «Преступления и наказания»:

Охуенный удар невъебенного топора пришелся в самое темя триждыраспронаебаной старухи, чему пиздато способствовал ее мандаблядски малый рост. Она задроченно вскрикнула и вдруг вся как-то пиздапроушенно осела к непроебанному полу, хотя и успела, зассыха гниложопая, поднять обе свои злоебучие руки к хуевой, по-блядски простоволосой голове…

Мерзота — ничего не скажешь.

Злобой и скрежетом зубовным исходят либералы после знаменитого 37-го Указа Государева об уголовной ответственности с непременным публичным телесным наказанием за нецензурную брань в общественных и приватных местах. И что самое удивительное — народ-то наш сразу с пониманием воспринял Указ 37. После ряда показательных процессов, после протягивания на главных площадях городов российских, после свиста бычьего кнута на Сенной и воплей на Манежной в одночасье перестал люд простой употреблять паскудные слова, навязанные ему в старину иноземцами. Только интеллигенция никак не может смириться и все изрыгает и изрыгает матерный яд на кухнях, в спальнях, в отхожих местах, в лифтах, в кладовых, в подворотнях, в машинах, не желая расставаться с этим гнусным полипом на теле русского языка, отравившим не одно поколение соотечественников. А Запад гниющий подыгрывает нашим подпольным матерщинникам.

«Русский Лазурный берег» голосом наглого охальника смеет критиковать государево распоряжение о суточном перекрытии Трубы №3, Сколько злобы накопили господа европейцы! Десятки лет сосали наш газ, не задумываясь о том, как непросто достается он нашему трудолюбивому народу. Экая новость: в Ницце опять холодно! Придется вам, господа, хотя бы пару раз в неделю есть холодное фуа-гра. Bon appetite! Китай-то поумнее вас оказался…

Удар-звонок. Все тот же дьяк из Посольского Приказа:

— Андрей Данилович, Коростылев. Прием албанского посла переносится назавтра, на 14.00.

— Понял, — выключаю совиную рожу дьяка. И слава Богу, а то сегодня дел невпроворот.

На приеме Государем иноземных грамот верительных мы, опричные, теперь стоим рядом с посольскими. Раньше чашу серебряную с водою держали мы одни. А посольские стояли в дюжине полукругом. После 17 августа Государь решил посольских приблизить. Теперь держим чашу впополаме с посольскими: Батя и Журавлев на чаше, я или кто-то из правого крыла на полотенце, дьяк посольский на локтевой поддержке, остальные — на ковре и на поклонах. Как только Государь посла нового за руку поприветствует, грамоты верительные примет, так сразу — обряд омовения рук Государю творим. Конечно, жаль, что посольские так поднялись после августа злополучного. Но — то воля Государева…

Козлова наконец выходит.

По глазам ее чую — достала. У меня сразу — толчок крови, сердцебиение.

— Андрей Данилович, — в окно она протягивает мне пластиковый пакет из китайской закусочной. — Деньги будут до 18.00. Я позвоню.

Киваю, стараясь быть сдержанным, небрежно бросаю пакет на свободное сиденье, закрываю окно. Козлова уходит. Отъезжаю, выруливаю на Тверскую. Возле Московской Городской Думы встаю на красную стоянку для государственных машин. Засовываю руку в пакет. Ощущаю пальцами прохладный гладкий шар. Нежно обнимаю его пальцами, прикрываю глаза: аквариум. Давно, ох давным-давно не держали мои пальцы прекрасного шара. Почти четверо суток. Ужас…

Вспотевшими от волнения пальцами достаю шар из пакета, кладу на левую ладонь свою: есть! Золотые!

Шар прозрачный, из тончайшего материала изготовленный. Наполнен питательным раствором прозрачным. И в растворе этом плавают семь крошечных (5 миллиметров) золотых стерлядок. Разглядываю их, приблизив шар к лицу. Крохотные, микроскопические рыбки! Божественные, очаровательные создания. Люди большого ума создали вас на радость нам. Подобны вы, рыбки золотисто-проворные, сказочным рыбам, во времена древние приносящим счастье простым русским Иванам-дуракам в виде теремов резных, дочек царских да печек самоходных. Но счастье, которое приносите вы, божественные крошки, несравнимо ни с какими теремами, ни с какими печами-самоходами, ни с какими женскими ласками…

Разглядываю шар. Вижу и без лупы — не обманула Жизель! Семь золотых стерлядок в моих руках. Достаю лупу, гляжу пристальней: отменные, явно китайского производства, не Америка убогая и уж точно не Голландия. Резвятся они в родной стихии, блестят на скупом зимнем солнце московском. Вот и славно!

Звоню Бате. Показываю шар.

— Молодца, Комяга! — подмигивает Батя и в знак одобрения щелкает по своей серьге-колокольцу.

— Куда везти, Батя?

— В Донские.

— Лечу! — выруливаю со стоянки.

По пути к Донским баням прикидываю — как дела распределить на остаток дня-вечера, как все успеть. Но мысли путаются, не дают сосредоточиться — золотые стерлядки рядом в шарике плещутся! Скрипнув зубами, заставляю себя думать о делах государственных. Вроде все успеваю — и звезду погасить, и к ворожее слетать.

На улице Донской машин много. Включающее Государев. Сотрясаются корпуса машин от звука невидимого, уступают они мне дорогу, сворачивают. Велик и могуч рев Государев. Дорогу расчищает, как бульдозер. Несусь из последнего, спешу как на пожар. Но стерлядь золотая — посильнее пожара будет! Да и посильнее землетрясения.

Подлетаю к желтому зданию Донских бань. Вповерх до самой крыши — фигура бородатого банщика с окладистой русой бородой и двумя вениками в мускулистых руках. Пошевеливает вениками великан банщик, подмигивает озорным голубым глазком каждые полминуты.

Засупонив шар с рыбками под кафтан в карман куртки поглубже, вхожу. Привратники кланяются в пояс. Наша зала уже заказана Батей. Даю снять с себя кафтан черный, прохожу по коридору сводчатому. Цокают о камень мои подковки медные. Возле двери, в залу ведущей, дежурит еще один привратник — рослый, широкоплечий Коляха. Старый знакомый, каждый раз наш покой опричный стерегущий. Через Коляху татуированного чужому в покои наши вовек не пройти.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 336 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.028 с)...