Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Аннотация 6 страница. — Придавили одного столбового



— Придавили одного столбового.

Смотрит она на меня внимательно, произносит:

— Придавили одного, а вывели десять. Кровь кровью не покроется. Кровь на крови закроется. Закроется, замается, упреет — поправится. Залечится коркою, обернется опоркою, прорвется, треснет, новой кровью воскреснет.

И снова в огонь вперивается. Ее не поймешь: прошлый раз меня чуть не выгнала, узнав, что на Лобном месте шестерых дьяков из Торговой Палаты отделали. Шипела, что кровопийцы мы темные. А позапрошлый раз, узнав про казнь дальневосточного воеводы, сказала — мало…

— Государь ваш — белая береза. А на березе той сук сухой. А на суку коршун сидит, белку живую в спину клюет, белка зубами скрипит, если послушать ухом чистым — в скрипе том два слова различимы: «ключ» и «восток». Понимаешь, голубь?

Молчу. Ей говорить всякое позволено. Бьет она меня своей рукой подсохшей по лбу:

— Думай!

Что тут думать? Думай — не думай, все равно ни черта не поймешь.

— Что между словами этими помещается?

— Не разумею, Прасковья Мамонтовна. Может… дупло?

— Умом ты прискорбен, голубь. Не дупло, а Россия.

Вон оно что… Россия. Коли — Россия, я очи долу сразу опускаю. В огонь гляжу. А там горят «Идиот» и «Анна Каренина». И сказать надобно — хорошо горят. Вообще, книги хорошо горят. А уж рукописи — как порох. Видал я много костров из книг-рукописей — и у нас на дворе, и в Тайном Приказе. Да и сама Писательская Палата жгла на Манежной, от собственных крамольников очищаясь, нам работу сокращая. Одно могу сказать — возле книжных костров всегда как-то тепло очень. Теплый огонь этот. А еще теплее было восемнадцать лет тому назад. Тогда на Красной площади жег народ наш свои загранпаспорта. Вот был кострище! На меня, подростка, тогда это сильное впечатление произвело. В январе, в крутой мороз несли люди по призыву Государя свои загранпаспорта на главную площадь страны да и швыряли в огонь. Несли и несли. Из других городов приезжали, чтобы в Москве-столице сжечь наследие Белой Смуты. Чтобы присягнуть Государю. Горел тот костер почти два месяца…

Поглядываю на ясновидящую. Уставились ее глаза зеленые в огонь, про все забывши. Сидит, как мумия египетская. Но дело-то не ждет. Кашлянул.

Зашевелилась:

— Когда ты молоко пил последний раз?

Стал припоминать:

— Позавчера за завтраком. Но я, Прасковья Мамонтовна, молоко отдельно никогда не пью. Я его с кофием употребляю.

— Не пей молока коровьего. Ешь только масло коровье. Знаешь — почему?

Ничего я не знаю, ядрена вошь…

— Молоко коровье поет в изголовье: на сердце сяду, накоплю яду, разведу водой, накрою собой, помолюсь теленку, моему ребенку, от теленка кости придут в гости, косточки белые, на шелопутство смелые, прогремят, помрут, силу заберут.

Киваю:

— Не буду, не буду молока пить.

Берет она мою руку костлявой, но мягкой рукою своей:

— А масло ешь. Потому как коровье масло в силе не угасло, пахтаньем копится, вокруг оборотится, сожмется в комок, ляжет на полок, жиром взойдет, в печень войдет, под кожей отложится, силою умножится.

Киваю. Масло коровье я люблю. Особливо когда его на горячий калач намажешь, а потом на него сверху — икорки белужьей…

— Ну, давай твое дело.

Лезу за пазуху, вынимаю кисет синего шелка с инициалами Государыни. Достаю из кисета нательную мужскую рубашку тончайшей выделки и в бумажки завернутые две пряди волос: черные и русые. Берет Прасковья сперва волосы. Кладет па левую ладонь, перебирает пальцем, смотрит, шевелит губами, спрашивает:

— Как звать?

— Михаил.

Шепчет что-то она над волосами, смешивает их, зажимает в кулак. Потом приказывает:

— Чашу!

Шуршат слуги еле различимые. Приносят глиняную чашу с маслом кедровым, ставят на колени ясновидящей. Бросает она в масло волосы, берет чашу в костистые руки свои, подносит к лицу. Начинает:

— Пристань-прилепись-присохни на веки вечные сердце добра молодца Михаила к сердцу красны девицы Татьяны. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни.

Берет Прасковья рубашку молодого сотника Кремлевского полка Михаила Ефимовича Скобло, кладет ее в масло. А чашу слугам отдает. Вот и дело все.

Переводит свои очи ясновидящая на меня:

— Скажи Государыне, что сегодня под утро пристанет к ее сердцу сердце Михаила.

— Спасибо, Прасковья Мамонтовна. Деньги будут, как всегда.

— Скажи, чтобы денег мне больше не посылала. Что мне их — в бочке солить? Пускай пришлет мне семян папоротника, сельди балтийской и книг. А то я свои уже все пожгла.

— А каких именно книг? — спрашиваю.

— Русских, русских…

Киваю, встаю. И начинаю волноваться: теперь и про свое спросить не грех. Но от Прасковьи ничего утаить нельзя.

— Что задергался? О своем решил заикнуться?

— Решил, Прасковья Мамонтовна.

— С тобой все ясно, сокол, и рта не раскрывай: девка от тебя на сносях.

Вот те и раз.

— Какая?

— А та, которая живет с тобой в одном доме.

— Анастасия! Мать честная… Я же ей дал таблетки. Ах, тихая сапа… лоханка…

— И давно?

— Поболе месяца. Родит мальчика.

Молчу, в себя прихожу. Ну, а что… бывает. Решим вопрос.

— Ты про службу хотел спросить?

— Да я…

— Все пока в норме у тебя. Но завистники есть.

— Знаю, Прасковья Мамонтовна.

— А коль знаешь — остерегайся. Машина у тебя сломается через недельку. Хворь подцепишь не сильную. Ногу тебе просверлят. Левую. Денег получишь. Немного. Будешь бит по морде. Несильно.

— Кем?

— Начальником твоим.

Отлегло от сердца. Батя для меня — отец родной. Сегодня поколотит — завтра обласкает. А нога… это дело привычное.

— Все с тобой, голубь. Пшел вон.

Все да не все. Последний вопрос. Не задавал я ей его никогда, а сегодня что-то пробило на него. Настрой серьезный. Собираюсь с духом.

— Ну, чего еще тебе? — смотрит в упор Прасковья.

— Что с Россией будет?

Молчит, смотрит внимательно. Жду с трепетом.

— Будет ничего.

Кланяюсь, правой рукою пола каменного касаюсь.

И выхожу.

Назад долетел неплохо, хоть и народу в самолете было уже побольше. Пил пиво «Ермак», жевал соленый горох, смотрел фильму про наших доблестных менял из Казначейства. Как они с China Union Pay бились четыре года тому назад. Горячее было времечко. Опять китайцы хотели нас за горло взять, да не вышло у косоглазых. Казначейство наше выдюжило, ответило второй чеканкой. Засверкали тогда новые червонцы русским золотом в глазах раскосых. Дяодалянь![6]Дружба дружбой, как говорится, а казначейский табачок — врозь. В Москве вечер.

Еду из «Внуково» в город, включаю радио вражеское.

Улавливает верный «мерин» мой шведскую радиостанцию «Парадигма» для наших интеллектуалов-подпольщиков. Сильный ресурс, семиканальный. Прохожусь по каналам сим. Сегодня у них юбилейный выпуск: «Русский культурный андеграунд». Все двадцати-, а то и тридцатилетней давности. Чтобы наша престарелая, блядская колонна Пятая слезы проливала.

Первый канал передает книгу какого-то Рыкунина «Где обедал Деррида?» с подробнейшим описанием мест питания западного философа во время его пребывания в постсоветской Москве. Особенное место в книге занимает глава «Объедки великого». На втором канале — двадцатипятилетний юбилей выставки «Осторожно, религия!». Медалью «Пострадавшим от РПЦ» награждают какую-то старушку, участницу легендарной мракобесной выставки. Дрожащим голоском бабуля пускается в воспоминания, лепечет про «бородатых варваров в рясах, рвущих и крушащих наши прекрасные, чистые и честные работы». По третьему каналу идет дискуссия Випперштейна и Онуфриенко о клонировании жанра Большого Гнилого Романа, о поведенческой модели Сахарного Буратино, о медгерменевтическом адюльтере. На четвертом некто Игорь Павлович Тихий всерьез рассуждает об «Отрицании отрицания отрицания отрицания» в романе А. Шестигорекого «Девятая жена». На пятом басит Борух Гросс про Америку, ставшей подсознанием Китая, и про Китай, ставший бессознательным России, и про Россию, которая до сих пор все еще является подсознанием самой себя. Шестой канал отдан щенкам человека-собаки, известного «художника» в годы Белой Смуты. Щенки воют что-то о «свободе телесного дискурса». И наконец седьмой канал этого паскудного радио навсегда отдан поэзии русского минимализьма и конь-септуализьма. Свои стихи, состоящие в основном из покашливаний, покрякиваний и междометий, мрачновато-обреченным голосом читает Всеволод Некрос:

бух бах бох — вот вам Бог. бих бух бах — вот вам Бах. пиф паф пах — вот вам Пах.

И этого достаточно.

Мда… Что тут скажешь. Вот этим навозом, этой блевотиной, этой пустотой звенящей и питаются наши интеллектуалы-подпольщики. Полипы они уродливые на теле нашего здорового русского искусства. Минимализьм, парадигма, дискурс, конь-септ-уализьм… С раннего детства слышу я слова сии. Но что они означают — так до сих пор и не понял. А вот что такое «Боярыня Морозова» — как узнал в пятилетнем возрасте, так и знаю по сей день. Все это «современное» искусство не стоит и одного мазка нашего великого Суриком. Когда плохо на душе, когда враги одолевают, когда круги злокозненные сужаются — забежишь на минутку в Третьяковку, подойдешь к великому полотну, глянешь: сани с боярыней непокорной едут по снегу русскому, мальчик бежит, юродивый двуперстие воздымает, ямщик скалится… И пахнёт на тебя со стены Русью. Да так, что забудешь про все злободневное, суетное. Русский воздух вдыхают легкие. И больше ничего не надобно. И слава Богу…

Звонит-кнутобоит прима Козлова:

— Андрей Данилович, я собрала деньги.

Это хорошо. Договариваюсь, пересекаюсь возле Народной библиотеки, забираю кожаный кошель, набитый червонцами первой чеканки. Сойдет и первая.

Еду по Моховой.

Глядь, напротив Университета старого кого-то сечь собираются. Интересно. Притормаживаю, подруливаю. На этом месте секут интеллигенцию. На Манежной, подалее, положено земских сечь, на Лобном — приказных. Стрельцы сами себя секут в гарнизонах. А прочую сволочь парят на Смоленской, Миусской, на Можайском тракте и в Ясеневе на рынке.

Подъехав, опускаю стекло, закуриваю. Народ расступается, чтоб мне виднее было: уважают нас, опричников. На помосте деревянном стоит Шка Иванов — известный палач московской интеллигенции. Здесь он постоянно сечет по понедельникам. Народ его знает и уважает. Шка Иванов здоров, белокож, широк в груди, приземист, кучеряв и в круглых очках. Зычным голосом зачитывает Шка приговор. Слушаю вполуха, поглядываю на народ. Понимаю только, что сечь положено какого-то подьячего Данилкова из Словесной Палаты за «преступную халатность». Что-то важное он не так переписал, напутал, а потом скрыл. Вокруг интеллигентный народ толпится, много студентов, гимназисток. Сворачивает Шка приговор, прячет в карман, свистит. Появляется подручный Шка Иванова — Мишаня Кавычки. Высокий, узкоплечий, бритоголовый дылда с извечно глумливым выражением лица. Прозван так за то, что все говорит как бы в кавычках и после каждого слова двумя руками возле головы своей кавычки изображает, становясь в сей момент зело на зайца русака похожим. Выводит Мишаня на цепи наказуемого Данилкова: обыкновенный подьячий с длинным носом. Крестится он, бормочет что-то.

Мишаня к нему громко обращается:

— Сейчас, земляк, мы тебя выпарим!

И сразу — кавычки пальцами делает.

— Выпарим так, что тебе станет похорошо!

И снова — кавычки. Хохочет народ, аплодирует. Студенты подсвистывают. Хватают палачи подьячего, привязывают. Шка усмехается:

— Ложись, ложись, ебаный компот!

Палачам и армейским старшинам в России ругаться по-матерному разрешено. Сделал Государь наш для них исключение ввиду тяжелой профессии.

Привязан Данилков, садится Мишаня ему на ноги, спускает штаны. Жопа, судя по шрамам, уж сечена не раз у подьячего. Стало быть, не впервой Данилкову париться. Свистят студенты, улюлюкают.

— Вот так, земляк, — говорит Мишаня. — Изящная словесность — это тебе не мотоцикл!

Размахивается Шка кнутовищем и начинает сечь. Да так, что засмотришься. Знает свое дело, палач, любит. Уважение народное ладной работой своей вызывает. Гуляет кнут по жопе подьячей: сперва слева, потом справа. Аккуратная решетка на жопе образуется. Визжит и воет Данилков, багровеет длинный нос его.

Но — пора в путь. Бросаю окурок нищему, сворачиваю на Тверскую, еду дальше. Путь мой лежит к концертному залу на Страстном бульваре. Там уж к концу подходит выступление звезды. Подъезжаю, связываюсь с «добромольцами», уточняю детали. Все у них вроде бы готово. Ставлю машину, прохожу со служебного входа. Встречает меня шестерка от «добромольцев», проводит в зал. Сажусь в четвертом ряду с краю.

На сцене звезда. Сказитель народный, баян и Былинник Савелий Иванович Артамонов, а по народному — Артамоша. Седовлас он, белобород, осанист, красив лицом, хоть и не молод. Сидит на своей неизменной липовой скамеечке в черного шелка косоворотке с неизменной пилой в руках. Проводит Артамоша по пиле смычком — и поет пила тонким голосом, зал завораживающим. И под завораживающий этот вой пилы нараспев, глубоким, грудным, неторопливым голосом продолжает Артамоша сказывать-напевать очередную былину свою:

Глядь, дошла Лиса свет Патрикеевна,

охтиш ли, ох,

До кремлевской до псарни приземистой, охтиш мне ох…

Из могучих из бревен посложенной, охтиш ли.

Все окошки на псарне малехоньки, охтиш ли.

Все решетками крепкими забраны, охтиш ли.

Двери все там толстыя-дубовыя, охтиш ли!

Все замками пудовыми позамкнуты, любушка-голубушка моя…

Запрокидывает Артамоша белую голову свою назад, глаза зажмуривает, плечами статными поводит. Поет пила его. А народ в зале уже дошел — спичку кинь, сейчас полыхнет. В передних рядах старые поклонники Артамоши сидят, раскачиваются в такт пиле, подвывают. В середине зала какая-то полоумная причитает. В задних рядах всхлипывают с подвизгом и кто-то бормочет злобно. Трудный зал. Как «добромольцы» здесь работать будут — ума не приложу.

А и как замки те отомкнуть-открыть, мамечина моя?

Как те двери дубовые отпереть-растворить, бабечина моя?

Как в окошки те пролезть-проползти, засечина моя?

Как тот сруб подрыть-подкопать, овечина моя?

Поглядываю в зал краем глаза, присматриваюсь: «добромольцы» в центре засели. В первые ряды их артамоновцы не пустили, ясное дело. Судя по мордам «добромольцев» — много их сюда наползло. Видать, решили числом взять, как у них обычно и бывает. Дай-то Бог. Поглядим, посмотрим…

А и отхаркивает Лиса свет Патрикеевна, охтиш ли,

Златой ключик да из себя изблевывает, охтиш ли,

Отмыкает им замок пудовый из черна железа, охтиш ли,

Отворяет дверь дубовую, охтиш ли мне ох,

Да и входит-пробирается во псарню во кремлевскую,

К кобелям крепко спящим да во тьме лежащим…

Зал начинает подпевать: «К кобелям, к кобелям, к кобелям!» Заворочались первые ряды, сзади вскрикивают, плачут, причитают. Почти рядом со мною богато одетая толстуха крестится, поет и раскачивается. Артамоша играет на пиле, голову назад так запрокидывает, что кадык видать:

К кобелям крепко спящим, да во сне лежащим…

К кобелям холеным, хорошо кормленым.

К кобелям поджарым, к кобелям нестарым.

Теребит их блядским теребом!

Теребило им делает, охтиш ли ох…

Ох, теребило делает паскудное…

Еще чуть-чуть — и зал взорвется. Чую, что сижу на бочке пороховой. А «добромольцы» все молчат, бараны…

Как проснулись кобели, охтиш ли,

Как очнулись кобели, охтиш ли…

Артамоша открывает глаза, делает паузу, обводит зал своим пристальным взором. Пила его взвизгивает.

Как набросились на Лису на Патрикеевну!

Как зачали еть ее во псарне той!

Во калу собачьем!

Во углу во смрадном!

А она довольна!

Вы еще поддайте!

Горячей да чаще!

Много мне не будет!

Всех вас успокою!

Я на все готова!

Сраму не имею!

Все мои кобели!

Все мои кобели!

Все мои кобели!

Артамоша кричит хрипло, пила его визжит. Зал изрывается. В первых рядах выкрики: «Так ее, суку! Так, позорницу!»; кто крестится и плюется, кто голосит, кто подпевает «Все мои кобели!». И вот тут-то, наконец, поднимается тысячник «добромольцев» по прозвищу Хобот и бросает в Артамошу гнилой помидор. В грудь баяну попадает овощ. И как по команде поднимаются разом все «добрые молодцы», вся середина зала, и обрушивают на Артамошу красный град из помидоров. Миг — и Артамоша весь красным становится.

Зал охает.

А тысячник Хобот орет так, что морда его добрая багровеет от крика:

— Поха-а-а-абень!!! Покл-е-е-ееп на Госуда-а-а-арыню!!!

«Добромольцы» вослед Хоботу:

— Поклеп! Крамола! Слово и Дело!

Замирает зал. Я тоже замираю. Артамоша сидит на скамеечке своей весь в помидорах. И вдруг руку поднимает. Сам встает. Вид его такой, что стихают «добромольцы» как по команде. Лишь Хобот пытается кричать «Поклеп!», но голос его одинок. И я уже нутром чую — дело провалено.

— Вот они, кобели кремлевские! — громко произносит Артамоша и показывает в середину зала красным пальцем.

И словно взрыв атомный в зале происходит: кидаются все на «добрых молодцев». Лупят их, метелят в хвост и в гриву. Отбиваются они, да тщетно. А еще как на грех сели, мудаки, в середину, да в окружение и попали. Плющат их со всех сторон. Стоит Артамоша на сцене во помидорах, словно красный Георгий Победоносец. Толстуха, что возле меня сидела, лезет с визгом в гущу:

— Кобели! Кобели!

Все ясно. Я встаю. И выхожу.

Не всегда концы с концами сходятся. Не всегда все получается в трудной и ответственной работе нашей. Моя вина — не проинструктировал, не проинспектировал. Не упредил. Ну, да некогда было — за Дорогу бился. Так Бате и сказал в оправдание. Хотел было опосля заехать Хоботу по хоботу для ума, да пожалел — ему и так попало. От народа.

Мда… Артамоша круто забирает, с огнем играет. Дошел до крайности. До того, что пора гасить его. А ведь начинал-то, подлец, как подлинно баян народный. Пел сперва старые русские былины канонические про Илью Муромца, про Буслая, про Соловья Будимировича. Снискал славу по всей Руси Новой. Заработал хорошо. Отстроился в двух местах. Обрел высших покровителей. И тут-то ему жить бы поживать, да в славе народной купаться, ан нет — попала шлея под хвост Артамоше. И стал он обличителем нравов. Да и не простым, а обличителем Государыни нашей. Выше, как говорится, падать некуда. А Государыня наша… то история отдельная. Горькая.

По большому счету, по государственному — не повезло Государю нашему. Не повезло страшно. Одно темное пятно в Новой России нашей — Государева супруга. И пятно это никак ни смыть, ни залепить, ни вывести. Токмо ждать, терпеть да надеяться…

Свист-удар-стон.

Красный сигнал мобилы.

Государыня!

Легка на помине, прости Господи… Всегда звонит, как только я об ней задумаюсь. Мистика! Крещусь, включаюсь, отвечаю, голову склоняя:

— Слушаю, Государыня.

Возникает в машине лицо ее дебелое, волевое, с усиками вповерх алых губ плотоядных:

— Комяга! Где ты?

Голос у нее грудной, глубокий. Видно по всему, что только что проснулась мама наша. Глаза красивые, черные, в бархатных ресницах. Блестят глаза эти всегда сильным блеском.

— Еду по Москве, Государыня.

— У Прасковьи был?

— Был, Государыня. Все исполнил.

— Почему не докладываешь?

— Простите, Государыня, только что прилетел.

— Лети сюда. Мухой.

— Слушаюсь.

Опять в Кремль. Сворачиваю на Мясницкую, а она вся забита — вечер, час пик, ясное дело. Сигналю госгипертоном, расступаются перед моим «мерином» с собачьей головой, пробиваюсь неуклонно к Лубянской площади, а там встаю намертво: пробище-уебище, прости Господи. Постоять придется.

Снежок припорашивает, на машины оседает. И по-прежнему на площади Лубянской стоит-высится Малюта наш бронзовый, сутулый, озабоченный, снежком припорошенный, смотрит пристально из-под нависших бровей. В его времена пробок автомобильных не было. Были токмо пробки винные…

На здании «Детского мира» огромное стекло с рекламою живой: байковые портянки «Святогор». Сидит на лавке кучерявый молодец, девица-краса в кокошнике опускается перед ним на колено с новою портянкой в руках. И под треньканье балалайки, под всхлипы гармоники протягивает молодец босую ногу свою. Девица оборачивает ее портянкой, натягивает сапог. Голос: «Портянки торгового товарищества „Святогор“. Ваша нога будет как в люльке!» И сразу — колыбельная, люлька плетеная, с ногой, в портянку завернутой, покачивается: баю-бай, баю-бай… И голос девицы: «Как в люльке!»

Взгрустнулось чего-то… Включаю телерадио «Русь». Заказываю «минуту русской поэзии». Нервического склада молодой человек декламирует:

Туманом залиты поля, Береза ранена. Чернеет голая земля — Весна не ранняя. Березе раскровили бок — Топор зазубренный. По лезвию стекает сок, Зовет к заутрени.

Поэт из новых. Ничего, с настроением… Одно не понятно — почему сок березовый зовет к заутрени? К заутрени звон колокольный звать должен. Замечаю впереди регулировщика в светящейся шинели, вызываю его по госсвязи:

— Старшина, расчисти мне путь!

Вдвоем с ним — я госгиперсигналом, он — жезлом прокладываем дорогу. Выруливаю к Ильинке, пробиваюсь через Рыбный и Варварку к Красной площади, въезжаю через Спасские, несусь к хоромам Государыни. Бросаю машину привратникам в малиновых кафтанах, взбегаю по крыльцу гранитному. Стражники в ливреях раззолоченных отворяют первую дверь, влетаю в прихожую, розовым мрамором отделанную, останавливаюсь перед второй дверью — прозрачной, слабо сияющей. Дверь эта — сплошной луч, от потолка до пола зависший. Стоят по краям двое сотников из Кремлевского полка, смотрят сквозь меня. Привожу в порядок дыхание и мысли, прохожу сквозь дверь светящуюся. От луча этого широкого ничто утаить невозможно — ни оружие, ни яд, ни умысел злой.

Вступаю в хоромы Государыни нашей.

Встречает меня поклоном статная приспешница Государыни:

— Государыня ждет вас.

Ведет сквозь хоромы, через комнаты и залы бесчисленные. Раскрываются двери сами, бесшумно. И так же бесшумно закрываются. И вот — сиреневая спальня Государыни нашей. Вхожу. А передо мною на широком ложе — супруга Государя нашего.

Склоняюсь в долгом поклоне земном.

— Здраствуй, душегуб.

Она так всех нас, опричных, именует. Но не с порицанием, а с юмором.

— Здравы будьте, Государыня Татьяна Алексеевна.

Поднимаю очи. Возлежит Государыня наша в ночной сорочке шелку фиолетового, под нежно-лиловый цвет спальни подходящего. Волосы черные у ней слегка растрепаны, по плечам большим ниспадают. Одеяло пуховое откинуто. На постели — веер японский, китайские нефритовые шары для перекатывания в пальцах, золотое мобило, спящая левретка Катерина и книжка Дарьи Адашковой «Зловещие мопсы». Держит в пухлых белых руках своих Государыня наша табакерку золотую, брильянтовыми прыщами осыпанную.

Достает из табакерки щепоть табаку, запускает в ноздрю. Замирает. Смотрит на меня своими влажными черными очами. Чихает. Да так, что сиреневые подвески на люстре вздрагивают.

— Ох, смерть… — откидывает Государыня голову свою на четыре подушки.

Отирает ей приспешница нос платком батистовым, подносит рюмку коньяку. Без этого утро у Государыни нашей не начинается. А утро у нее — когда у нас вечер.

— Тань, ванну!

Приспешница выходит. Государыня коньячок лимоном закусывает, руку мне протягивает. Подхватываю руку ее тяжкую. Опираясь на меня, встает с ложа. Хлопает в ладони увесисто, идет к двери сиреневой. Открывается дверь. Вплывает туда Государыня наша. Дородна она телом, высока, статна. Телесами обширными, белыми не обделил ее Господь.

Стоя в опочивальне, провожаю взглядом широкую Государыню нашу.

— Чего встал, ступай сюда.

Иду покорно за ней в просторную беломраморную ванную. Тут уже две другие приспешницы суетятся, ванну готовят, открывают шампанское. Берет узкий бокал Государыня, садится на унитаз. Всегда так у нее — сперва немного коньяку, потом уже шампанского. Справляет нужду Государыня, отпивая из бокала. Встает:

— Ну, чего молчишь? Рассказывай.

А сама руки белые свои вверх подымает. Вмиг снимают приспешницы с нее сорочку ночную. Опускаю очи долу, успевая в очередной раз заметить, сколь пышно и белокоже тело Государыни нашей. Ой, нет такого другого… Спускается она по ступеням мраморным в ванну наполненную. Садится.

— Государыня, все исполнил. Прасковья сказала — сегодня ночью. Сделала все, как надо.

Молчит Государыня. Пьет шампанское. Вздыхает. Так, что пена в ванной колышется.

— Ночью? — переспрашивает. — Это… по-вашему?

— По-нашему, Государыня.

— По-моему, значит — в обед… Ладно.

Снова вздыхает. Допивает бокал. Подают ей новый.

— Чего просила ясновидящая?

— Сельди балтийской, семян папоротника и книг.

— Книг?

— Да. Для камина.

— А-а-а… — вспоминает она.

Входит без стука главная приспешница:

— Государыня, дети пришли.

— Уже? Зови сюда.

Приспешница удаляется и возвращается с десятилетними близнецами — Андрюшей и Агафьей. Близнецы вбегают, кидаются к матери. Воздымается Государыня из ванны, обнажаясь по пояс, грудь обширнейшую прикрывая, дети целуют ее в щеки:

— С добрым утром, мамочка!

Обнимает она их, бокал с шампанским не выпуская:

— С добрым утром, родные. Припозднилась я сегодня, думала, позавтракаем вместе.

— Мам, мы уже поужинали! — кричит ей Андрюша и бьет ладонью по воде.

— Ну и славно… — отирает она брызги пены с лица.

— Мамуль, а я в «Гоцзе»[7]выиграла! Я нашла баоцзянь[8]!

— Хаоханьцзы [9], — Государыня целует дочь. — Минмин[10].

Китайский у Государыни нашей довольно-таки старомодный…

— А я в «Гоцзе» уж давно выиграл! — Андрюша плещет водой на сестру.

— Шагуа![11]— плещет ответно Агафья.

— Гашенька, Андрюша… — морщится, изгибая красивые черные брови Государыня, по-прежнему прикрывая грудь и в ванну погружаясь. — Где папа?

— Папа у войнушкиных! — Андрюша вытаскивает из кобуры игрушечный пистолет, целится в меня. — Тью-у-у-у!

Красный луч наведения упирается мне в лоб. Я улыбаюсь.

— Пу! — нажимает Андрюша спуск, и крохотный шарик попадает мне в лоб.

И отскакивает.

Я улыбаюсь будущему наследнику государственности российской.

— Где Государь? — спрашивает Государыня у стоящего за дверью наставника.

— В Войсковом Приказе, Государыня. Нынче юбилей Андреевского корпуса.

— Так. Значит, некому со мной позавтракать… — вздыхает Государыня, беря с золотого подноса новый бокал с шампанским. — Ладно, подите все…

Дети, слуги и я направляемся к двери.

— Комяга!

Оборачиваюсь.

— Позавтракай со мной.

— Слушаюсь, Государыня.

Ожидаю Государыню нашу в малой столовой. Честь мне невиданная оказана — разделить утреннюю трапезу с госпожой нашей. Завтракает Государыня вечером обычно если не с Государем, то с кем-нибудь из Внутреннего Круга — с графиней Борисовой или с княгиней Волковой. С приживалками своими многочисленными она только полдничает. А это уже сильно за полночь. Ужинает Государыня наша всегда с восходом солнца.

Сижу за столом к завтраку готовым, розами белыми убранным, золотой посудой и хрусталем сервированным. Стоят у стен четверо слуг в кафтанах изумрудно-серебристых.

Уж сорок минут минуло, а Государыни все нет. Долго правит она утренний туалет свой. Сижу, думаю о госпоже нашей. Сложно ей по многим причинам. Не только из-за женской слабости. Но и из-за крови. Государыня наша иудейка наполовину. И никуда от этого не денешься. Отчасти поэтому столько пасквилей на нее пишется, столько сплетен и слухов рассеивается по Москве да по России.

Я к евреям всегда спокойно относился. Отец мой упокойный тоже жидоедом не был. Говаривал, бывалоча, что каждый, кто играет на скрипке более 10 лет, автоматически евреем становится. Маманя так же, вечная память ей, евреев спокойно воспринимала, но говаривала, что для государства нашего опасны не жиды, а поджидки, которые, будучи по крови русскими, ходят под жидами. А дедушка-математик, когда я отроком не хотел немецким языком заниматься, декламировал стишок, им самим сочиненный, пародирующий известное стихотворение[12]советского поэта Маяковского:

Да будь я евреем преклонных годов,

И то — nicht zweifelnd und bitter[13],

Немецкий я б выучил только за то,

Что им разговаривал Гитлер.

Но не все были такими жидолюбами, как родственники мои. Случались и проявления, да и кровь иудейская на земле российской проливалась. Все это тянулось и тлело вплоть до Указа Государева «О именах православных». По указу сему все граждане российские, не крещенные в православие, должны носить не православные имена, а имена, соответствующие национальности их. После чего многие наши Борисы стали Борухами, Викторы — Агвидорами, а Львы — Лейбами. Так Государь наш премудрый решил окончательно и бесповоротно еврейский вопрос в России. Взял он под крыло свое всех умных евреев. А глупые рассеялись. И быстро выяснилось, что евреи весьма полезны для государства Российского. Незаменимы они в казначейских, торговых и посольских делах.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 253 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.032 с)...