Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

ГЛАВА X. Различия в ходе исторического воспитания 3 страница



С ослаблением действия всех перечисленных паллиативов, логическое развитие противоположности между демократическими стремлениями (в области политической) и аристократическим устройством общественно‑экономического порядка должно неминуемо повести и в Англии к тому кризису, который, по‑видимому, наступил уже для Франции.

Но на деле и для Франции грозный момент кризиса еще не настал; мы видели только его предвестников. В течение веков, в которые Европа последовательно освобождалась от трех гнетов, наложенных на нее при самом ее нарождении (гнета схоластики, гнета религиозного деспотизма и гнета феодализма), незаметно сковывалась и опутывала собою ее народы новая цепь, налагался новый гнет гнет отвлеченного государства на живые национальности. Когда закладывались основы европейского общества, различные народности, составляющие Европу, еще не образовались; государства, современные этому порядку вещей, имели по необходимости временный, провизуарный характер. Все германские и романские племена in statu nascendi(21)vi объединялись принципом божественного государства, служившего продолжением римского предания и осуществленного Карлом Великим, а потом принципом иерархического единства, осуществленного Григорием VII. Кроме того, связывались они сетью общеевропейской аристократии, так как владения вассалов империи Карла не совпадали с границами тех государств, или ‑ правильнее сказать ‑ тех уделов, на которые она распалась. Этот общий европейский характер аристократии поддерживался и после обособления европейского дворянства по национальностям институтом рыцарства. Общее всем европейским народам предприятие крестовых походов также поддержало это единство. Между тем происходил медленный этнографический процесс образования отдельных национальностей из племенного хаоса, последовавшего за переселением народов.

Весьма естественно, что результаты этого процесса долго оставались незаметными и незамеченными, что в сравнении с поименованными объединявшими началами, казавшимися началами высшего порядка, этим, вновь народившимся, национальным различиям не придавалось большого значения. Что значили в самом деле особенности языка, быта, народных представлений каких‑нибудь виленей(22) в сравнении с единством церкви, империи, рыцарства! Здесь уместно будет заметить еще одно различие между миром германо‑романским и миром славянским. Между тем как единство первого коренится в сверху наложенных (так сказать, соединительных) обручах иерархии церковной и гражданской, в аристократическом институте рыцарства, а народ все более и более обособляется, единство второго коренится во внутреннем, сначала инстинктивно чувствуемом, но становящимся все более и более сознательным сродстве народных масс, искусственно разделенных историческими случайностями, интригами католического духовенства, беззаконным шляхетским честолюбием.

Но с течением времени и власть иерархии, и понятие об империи как о продолжении римского всемирного государства, и всеевропейское рыцарство исчезают или теряют свое значение; сознание же национальности как государственного принципа еще не выясняется. Даже в последнее время идея политической свободы получает космополитическую окраску. Очевидно, что при таком положении династические права получают преобладающее значение, и единственным противовесом им служит понятие о равновесии частей, которое должно противодействовать случайному скоплению территорий с их населениями в руках одного монарха (как это, например, случилось при императоре Карле V). Но это равновесие нисколько не служит к исправлению этого искусственного, случайного порядка вещей. Как принцип династического наследства совокупляет самое разнородное, так принцип равновесия раздробляет самое сродное, режет по живому. Таким образом, во второй период гармонического развития культурных европейских сил, после окончания тридцатилетней войны, на место идеи божественного государства Карла Великого, на место идеи сюзеренства наместника Иисуса Христа над мирскими властями, выступает на первый план идея отвлеченного государства. Конгрессы суть ее соборы, дипломаты ‑ ее жрецы, политическое равновесие ‑ ее регулятивное начало. Во имя ее произносит Людовик XIV свое знаменитое "l'etat c'est moi"(23)vii. Но как в области наук искусственная система иногда совпадает с естественным порядком, изображением которого должна служить система, так и в искусственной политической системе основанное на отвлеченном принципе значение государств может иногда совпасть (под влиянием преобладающей силы естественных условий) с естественным значением их, основанным на начале национальности. Таким образом, Франция была и при Людовике XIV (как прежде, как и теперь) государством вполне естественным, национальным. Но не везде было столь счастливое совпадение, и противоположный Франции случай представляет государство Австрийское. Между этими двумя крайностями существовало множество промежуточных степеней. Сознания значения национальности как коренного начала, на котором должно основываться государство, достигла Европа только в XIX столетии.

Столетний период ‑ век, как я уже заметил, имеет самым очевидным образом существенное значение в.ходе развития Европы, по крайней мере, в последнее время ее истории; но преобладающий характер века обозначается ясно не ранее его половины, по хронологическому летосчислению. Конечно, зарождение нового направления заметно гораздо ранее; но между многими сторонами, в которых обнаруживается общественная жизнь, трудно бывает угадать, какая именно из этих сторон, какое из этих направлений получит тот преобладающий характер, которым век будет запечатлен. Так, только с половины XV столетия книгопечатание, морские открытия португальцев, расселение византийских ученых по взятии Константинополя(24), а также ослабление феодализма усилившеюся монархическою властью начинают то умственное движение и ту практическую деятельность, которые характеризуют переход к так называемой новой истории. Это век Возрождения более чем в одном обыкновенно разумеемом смысле. С половины XIV столетия религиозные интересы охватывают всю Европу, и реформационные бури улегаются окончательно только к половине следующего столетия (1648 год) (25). С половины XVII века до половины XVIII продолжается собственно то время, которое понимают под именем века Людовика XIV. Век революции с возбужденными ею реакциями, реставрациями и новыми победами политической революции продолжается до половины XIX столетия. До этого времени и относительно XIX века трудно было сказать, какая из разнообразных сторон общественного движения наложит свою печать, с которою он перейдет в потомство.

Сильное развитие умозрительного идеально‑философского направления в Германии, в противоположность материалистическому направлению XVIII века, заставляло некоторых думать, что век наш заслужит имя философского. Но уже с сороковых годов положительная наука получила несомненное преобладание, и развивающимся материализмом он не уступит своему предшественнику. Однако же признать положительно‑научное направление преобладающим характером XIX века потому нельзя, что оно не исключительно ему свойственно, а составляет вообще характер европейской науки, и века Галилея, Бэкона, Ньютона, Лавуазье были не менее положительны в этом смысле. Нельзя также и потому, что именно в течение значительной части XIX века наука отклонилась было от этого направления. Развитие промышленности с большим правом может характеризовать наш век, но и в этом отношении он продолжает лишь общее направление последних столетий европейской жизни. Притом торговая и колониальная политика ‑ следовательно, интересы также материальные ‑ играли преобладающую роль и в прежние периоды европейской истории. Наконец, казалось, что вопросы социально‑экономические возьмут верх как в области теории, так и в направлении, которое примут народные движения, и к концу сороковых годов это, казалось, уже и начало осуществляться. Ко всеобщему ужасу, казалось, наступал страшный кризис. Но с того же времени выяснилось, что пора еще не пришла. Умы получили как бы другое направление, но перемена была только кажущаяся. Направление, сделавшееся господствующим, началось гораздо ранее, его только мало примечали; под влиянием идей другого порядка смешивали умышленно и неумышленно национальные движения ‑ с движениями политическими. На деле же эти национальные движения были господствующим явлением деятельной жизни народов с самого начала столетия.

Толчок, который довел национальный вопрос до сознания европейских народов, дан был Наполеоном I. Побуждаемый как честолюбием, так и роковым положением, в которое он был поставлен, от победы к победе дошел он до восстановления империи Карла Великого. Но через 1000 лет после Карла народы, входившие в состав его монархии, уже вполне обособились в национальные группы. Те принципы объединения, которыми обладал Карл, уже давно перестали существовать; новый же принцип политической свободы, будто бы представляемый Наполеоном, можно разве только в шутку подкладывать в основу здания, воздвигавшегося французским императором. Следовательно, вместо нового объединения народов Европы предприятия Наполеона могли только заставить их сильнее почувствовать свои национальные различия и свои национальные сродства. Где Наполеон имел дело с политическим телом, основанным на отвлеченном государственном принципе, там победа была легка. Одержав своим военным искусством стратегический и тактический перевес над противником, ему уже не оставалось ничего более преодолевать. Но не так легко решалась победа там, где ему приходилось иметь дело с живыми народными единицами, хотя бы и столь малосильными, как Испания. С Испании и началось национальное движение в отпор французскому завоевателю. В 1809 году была первая вспышка германского национального духа, обратившаяся в 1813 году в сильное народное движение. Русское народное движение 1812 года не было собственно пробуждением народного духа, потому что в русском народе он никогда и не спал в национально‑политическом отношении. Народное восстание в Сербии падает также на первые годы нашего столетия. После замирения Венский конгресс так же мало или еще меньше обращал внимание на национальность, чем его предшественник ‑ Вестфальский конгресс, и, возбуждая против себя реакцию, так же содействовал сознанию начала народности. Итальянское движение, начавшееся с двадцатых годов, хотя и было окрашено цветом политических революций, но, в сущности, было движением национальным и, продолжаясь с небольшими промежутками до нашего времени, привело к единству и к политической самобытности итальянского народа. Греческое восстание заняло собою почти все третье десятилетие XIX века и недавно возобновилось в Крите. Только злонамеренность могла смешивать это движение с политическими революциями. Бельгийская революция имела существенно национальный характер. Подобно тому, как при господстве какой‑либо эпидемии и все прочие болезни принимают под ее влиянием особый, этой эпидемии свойственный характер, так и оба ксендзо‑шляхетские польские мятежи приняли национальную же окраску(26),‑ хотя по существу своему имели (как и все польское) противународный характер. Восточная война была ведена западными державами против национальной политики России по отношению к народам Балканского полуострова, а война итальянская ‑ в помощь национальной политики Пьемонта. Война шлезвиг‑гольштейнская и последняя прусско‑австрийская также имели своей целью интересы немецкой народности и послужили увенчанием германского движения, имевшего с 1848 и даже с 1813 года постоянно национальный характер, который везде одерживает верх там, где приходит в столкновение с интересами политической свободы, чего не могут понять только отвлеченные демократы вроде Якоби. То же самое замечается и в Италии. Все движения мадьярские преисполнены национального духа и из него только и происходят; временная примесь политически‑революционного элемента была только случайностью, которая не имела на своей стороне народных симпатий. Славянское движение, начавшееся с двадцатых годов в области мысли и науки, почти не имеет в себе примеси политической, и предмет его ‑ исключительно интересы народности. Под влиянием национальной же идеи предпринял Наполеон III свою неудавшуюся мексиканскую экспедицию(27).

Зоркий глаз Наполеона III заметил существенно национальный характер всех стремлений XIX века, и искусная рука его воспользовалась им для своих целей, т. е. для отвлечения умов от вопроса социального. Цель эта была достигнута, опасность отклонена на время,‑ пока ряд движений в духе народности не довершит своего круга, пока возбужденные ими столкновения, которые надолго привлекут к себе внимание народов, не выкажут всех своих последствий, конечно, и не подозреваемых Наполеоном III в то время, когда он провозглашал новый политический принцип. В мыслях Наполеона этот новый принцип был, конечно, только предлогом для достижения личных целей. Он надеялся им управлять по своей воле и, кроме отвлечения народного внимания от вопросов, казавшихся ему более опасными, думал извлечь из него и другие побочные выгоды. Как бы ни были эгоистичны, неискренни, недальновидны и, пожалуй, мелочны расчеты, которыми руководствовался повелитель Франции, провозглашая национальность высшим политическим принципом, он заслуживает полной благодарности уже за одно это провозглашение, выведшее это начало из‑под спуда (где его смешивали с разными подпольными революционными махинациями) на свет Божий.

Обоим Наполеонам суждено было, сознательно или бессознательно, выдвинуть на первый план вопрос о политическом значении народности,‑ хотя Франции и при втором Наполеоне, вероятно, принесет он столь же мало пользы, как и при первом. С точки зрения французских интересов нельзя не отдать справедливости критике Тьера. Франция пользуется тою выгодою, что, будучи государством вполне национальным, она в то же время признается всеобщим сознанием европейских государств, во всем объеме своем, необходимым членом системы, основанной на начале политического равновесия. Очевидно, что для французского политика необходимо опереться на то из этих начал, которое обещает ему больше выгод. Опираясь на политическое равновесие, Франция, конечно, могла бы препятствовать как объединению Италии, так и объединению Германии, сама же если ничего не приобретала, то ничего и не теряла. Опираясь на принцип национальности, она, правда, приобрела Савойю и может иметь притязание на французскую часть Бельгии и, пожалуй, Швейцарии, но зато должна внутренне сознаться, что приобрела вопреки этому праву Ниццу и так же точно вопреки ему владеет Корсикой. Но если даже оставить это последнее обстоятельство без внимания, не очевидно ли, что небольшие округления французской территории не могут идти в сравнение с теми невыгодами, которые представляет для нее объединение Германии, угрожающее сосредоточением 45 миллионов в одно государственное целое, на совершенно точном основании принципа национальности. Мало того, так как ведь с европейской точки зрения за славянами не признается никакой правоспособности, то немецкое государство может возрасти до 55 миллионов присоединением всей не венгерской Австрии, на что некоторые ораторы Северо‑Германского сейма и изъявляли уже надежды. Наконец, в восточном вопросе принцип национальности ставит Францию в самое возмутительное противоречие с самой собою.

Чтобы отчасти нейтрализовать те невыгодные последствия, которые принцип национальности мог бы иметь для Франции, придали ему мелочной характер, придумав странный и совершенно нелепый способ его применения ‑ посредством всеобщей подачи голосов. В самом деле, всякая подача голосов предполагает подчинение воли меньшинства ‑ воле большинства. На каком же это основании? Очевидно, на таком, что выше того интереса, в котором выказывается противуположность большинства и меньшинства, существует другой интерес, или, по крайней мере, предполагается существование высшего интереса, относительно которого большинство и меньшинство между собою согласны, и это‑то согласие по высшему интересу, имеющему большее значение, чем оказавшееся разногласие, заставляет меньшинство подчиняться большинству, если бы даже последнее не имело принудительной силы на своей стороне. Французский народ избирал президента республики: большинство выбрало Наполеона; довольно значительное меньшинство подало голоса в пользу Ламартина, Кавеньяка и Ледрю‑Роллена. На каком же основании эти поклонники различных республик (сантиментальной, идеальной и социальной) подчинились республике бонапартистской, очевидно, маскировавшей собою империю? Они подчинились потому, что приверженцы их считали выше всего ‑ начало единства Франции, и так как, не нарушив его, нельзя было не подчиниться решению большинства, то ему и покорились добровольно. При выборе Линкольна в Соединенных Штатах оказалось противное этому явление. Та система, которую представлял собою Линкольн, была южанам более противна, чем самое распадение Союза, и они восстали. Тут не было высшего принципа, соединявшего меньшинство с большинством, и оно не подчинилось последнему, надеясь на свои силы. Но какое же это высшее начало, которое при подаче голосов о национальной судьбе какой‑либо страны должно одинаково признавать и большинство, и меньшинство? Оно заключается не в чем ином, как в совершенно произвольном предрешении вопроса о том, что призванная к подаче голосов страна составляет неразделимое и нераздробимое целое. У Савойи спрашивают, желает ли она принадлежать к Италии или Франции. Но сама Савойя, неизвестно почему, считается каким‑то неделимым политическим атомом. Очевидно, что результат подачи голосов будет зависеть главнейше от того, какие границы наперед будут определены для страны, призываемой выразить свою народную волю. Если бы, например, принять за целое Польшу в границах 1772 года, то не может быть ни малейшего сомнения, что вся она была бы включена в состав Российской Империи; ибо,‑ не говоря о том, что большинство народа в Царстве Польском подало бы голоса в этом смысле,‑ одних западных губерний и восточной Галиции было бы достаточно, чтобы перетянуть большинство на русскую сторону. Но можно подыскать такое дробление округов, что значительные части западных губерний пришлось бы отделить от России. Если строго держаться принципа выражения народной воли, пришлось бы учредить немыслимую чересполосицу. С другой стороны, что значит комедия подачи голосов, например в Венеции, в сравнении с пятидесятилетним непрерывным заявлением, что она хочет принадлежать Италии? Народность не есть только право, но и обязанность. Один народ не только может, но должен составлять одно государство. Какая же еще нужна тут подача голосов?

Итак, ход исторического воспитания европейских народов и свойства пройденной ими школы зависимости имели тот результат, что хотя эти народы и не утратили тех нравственных свойств, которые делают их способными заменить первобытную племенную волю гражданскою свободою, но все же имели несчастие, пройдя через феодализм, по большей части утратить необходимую для этой свободы почву ‑ право на землю, на которой живут. Они отвоевали в полном объеме свои личные права от своих завоевателей, но земля осталась во власти этих последних; а это противоречие неизбежно ведет к такому столкновению, которое грозит всеобщею гибелью и разрушением. Лишившись материальной основы гражданской свободы, они с этим вместе лишились и нравственной основы как этой свободы, так и вообще всей жизни, утвердив свои религиозные верования или на хрупком и гнилом столбе папской непогрешимости, или на личном произволе протестантства. Следствия этой религиозной лжи развиваются непрерывно и неудержимо, но еще не дошли до крайних своих пределов в общем сознании народов; следствия же противоречия в области политической уже выказались в первом столкновении, но дальнейшее его развитие было предотвращено отклонением умов к вопросам национальным. Эти национальные задачи на западной, европейской почве сами по себе не имеют большого значения и далеко уступают в важности прочим задачам (научной, религиозной, политической, общественно‑экономической), вырабатывавшимся историей романо‑германских народов; они даже почти развили все свое содержание и скоро должны были бы уступить место Другим сторонам проявления общественной жизни, но истинная важность их заключается в том, что в них лежит узел, связывающий мир европейский с миром славянским,‑ узел, чреватый событиями, которым на долгое время суждено запечатлеть и определить собою характер истории обоих сталкивающихся культурно‑исторических типов: романо‑германского и славянского.

Все политические события, проистекавшие из других сторон европейского развития, не имели прямого отношения к славянам. В вопросе научном, в освобождении мысли от угнетавшего ее авторитета, славяне не принимали деятельного, активного участия. Результаты этого движения идут и должны идти еще в большей степени в пользу славян (как и всех вообще народов), но не иначе как и те результаты, которые достались в наследство от греков и римлян. Вопрос религиозный до огромного большинства славян не касался вовсе; те же, которые были в него, по несчастью, впутаны,‑ имели в нем лишь участие пассивное, были угнетаемы, стесняемы, насильственно лишаемы истины, им всем вначале преподанной. Единственное активное участие славян в религиозной жизни Европы великое гуситское движение ‑ было направлено к отрешению от европейского понимания веры, было стремлением к возвращению в православие(28). Вмешательство славянского мира в политическую борьбу Европы было также или невольное, как для народов Австрии, или хотя и вольное, но основанное на недоразумении, как для России. Буря французской революции вызвала продолжительное (и имевшее решительное влияние) участие России. Но с чисто русской и славянской точки зрения можно только пожалеть о громадных усилиях, сделанных Россией для направления в известном смысле этой борьбы, которая, в сущности, так же мало касалась России, как и революция тайпингов в Китае(29), и не должна была бы вызвать ни так называемых консервативных, ни так называемых прогрессивных инстинктов и симпатий России,‑ как к делу, для нее совершенно безразличному. Остается только жалеть, что эти громадные усилия не были (в столь удобное время) обращены на решение вопросов чисто славянских,как Тильзитский мир(30) представлял к тому полную возможность. Конечно, так представляется вопрос с чисто славянской точки зрения. Вмешательство России было, конечно, необходимо с общей исторической точки зрения, которой Россия и подчинилась. Как природа, так и история извлекают всевозможные результаты из каждой созданной ими формы. Европе предстояло еще совершить обширный цикл развития, правильности которого преобладание Франции противупоставляло преграды, и Россия была призвана освободить от него Европу. Роль России была, по‑видимому, царственная, но, в сущности, это была лишь роль служебная. Теперь Европа, и именно Франция, провозглашает принцип национальности, который не только не имеет большого значения, но даже вреден для нее,‑ и тем отплачивает России и славянству, играя по отношению к ним также служебную роль и воображая, что действует сообразно с своими собственными интересами.

Поэтому вопрос о национальностях (начавший теперь занимать первое место в жизни и деятельности народов и связывающий миры романо‑германский и славянский) составит самый естественный переход к тем особенностям исторического воспитания, которое получила Россия во время сложения ее государственного строя,‑ к особенностям тех форм зависимости, которым подвергался русский народ при переходе от племенной воли к гражданской свободе, в пользование которой и он начинает вступать.

Первый толчок, положивший начало тысячелетнему процессу образования Русского государства, был сообщен славянским племенам, рассеянным по пространству нынешней России, призванием варягов. Самый факт призвания, заменивший для России завоевание, существенно важный для психологической характеристики славянства, в занимающем нас теперь отношении не имеет большого значения. И англосаксы были призваны британцами для защиты их от набегов пиктов и скоттов; со всем тем, однако же, порядок вещей, введенный первыми в Англии, ничем существенным не отличается от того, который был введен в других европейских странах, и призвание в этом случае по своим последствиям было равносильно завоеванию. Это, конечно, могло бы случиться и с русскими славянами, если бы пришельцы, призванные для избавления от внутренних смут, были многочисленнее. Но, по счастью, призванное племя было малочисленно, как это доказывается уже тем, что до сих пор существует возможность спорить о том, кто такие были варяги. Если бы их численность была значительнее, то они не могли бы почти бесследно распуститься в массе славянского народонаселения, так что уже внук Рюрика носит славянское имя(31), а правнук его, Владимир, сделался в народном понятии типом чисто славянского характера. Если бы и не осталось никаких летописных известий о том, кто были англы, саксы, франки или норманны Вильгельма Завоевателя, то вопрос этот подлежал бы бесспорному решению на основании одного изучения языка и учреждений, в которых отпечатался характер национальностей названных завоевателей. Эта‑то малочисленность варягов, даже помимо их призвания, не позволила им внести в Россию того порядка вещей, который в других местах был результатом преобладания народности господствующей над народностью подчиненною. Поэтому варяги послужили только закваскою, дрожжами, пробудившими государственное движение в массе славян, живших еще одною этнографическою, племенною жизнью; но не могли положить основания ни феодализму, ни другой какой‑либо форме зависимости одного народа от другого. Между первым толчком, сообщившим государственное направление жизни русским славянам, и между германским завоеванием, положившим начало европейской истории, существует (если мне позволено будет сделать это сравнение) то же отношение, как между оспою прививною и оспою натуральною. Последняя, действуя сильно на организм, производит в нем органический переворот и большею частью, даже при счастливом исходе, оставляет за собою на всю жизнь сохраняемые следы. Она проводит глубокие борозды по лицу, искажает его, уродует и нередко поражает зрение и другие существенно важные органы. Оспа прививная, напротив того, имеет лишь одни благодетельные последствия натуральной, охраняет организм от будущей заразы, но не искажает, не уродует его. С другой стороны, однако же, и охранение, ею доставляемое на будущее время, не столь действительно, как то, которое дает оспа натуральная. Действуя слабее, прививная оспа, чтобы сохранить свою действительность, должна время от времени повторяться. Первобытная государственность России, лишенная помощи феодализма, или не могла бы сообщаться из Новгорода и Киева обширным странам, населенным славянскими и финскими народами, племенная воля которых находилась под охраною необозримого пространства лесов, болот и степей; или между обширными окраинами и небольшим ядром должно бы установиться отношение метрополии к колониям, род данничества, в котором исчезла бы равноправность всех частей России по отношению к правительственному центру. Этому недостатку пособила удельная система. Посредством ее, с одной стороны, распространилась государственность, с другой ‑ каждой части сохранена была равноправность как особому самостоятельному княжеству. Этот процесс можно уподобить так называемому физиологическому процессу проборождения, которым сообщается оплодотворяющая сила всему содержанию желтка. Взаимные отношения членов княжеского дома сохранили связь частей государства; но с умножением княжеского рода, с ослаблением связи между его членами в последовательности поколений, одного великокняжеского центра становилось недостаточно. Не только увеличивалось число княжений, но по мере этого увеличения образовывались и новые великокняжеские центры. Процесс этот не успел достигнуть своих последних пределов; но, продолжая его умственно, невольно приходишь к тому заключению, что он мог иметь только два исхода. Если бы государственный элемент, выражавшийся князьями и их дружиною, получил полное преобладание, то удельной системе предстояло переродиться в настоящий феодализм, в крайнее разложение, пример которого представляет средневековая Германия, но без объединяющей власти императора и папы; народная свобода погибла бы под гнетом мелких тиранов. При преобладании же народного племенного начала, как это и было в России, самой государственности предстояла гибель через обращение князей в мелких племенных вождей, без всякой между собою связи; народная воля была бы спасена, но племена не слились бы в один народ под охраною одного государства. Во избежание этого был необходим новый прием государственности, и он был дан России нашествием татар.

Сверх призвания варягов, заменившего собою западное завоевание,призвания, которое оказалось слишком слабым, дабы навсегда сообщить государственный характер русской жизни,‑ оказалась надобность в другой форме зависимости ‑ в данничестве. Но и данничество это имело тот же слабый прививной характер, как и варяжское призвание. Когда читаем описания татарского нашествия, оно кажется нам ужасным, сокрушительным. Оно, без сомнения, и было таковым для огромного числа отдельных лиц, терявших от него жизнь, честь, имущество, но для целого народа как существа коллективного и татарское данничество должно почитаться очень легкою формою зависимости. Татарские набеги были тяжелы и опустошительны, но татарская власть была легка сравнительно с примерами данничества, которые представляет нам история (например, сравнительно с данничеством греков и славян в Турции). Степень культуры, образ жизни оседлых русских славян и татарских кочевников были столь различны, что не только смешение между ними, но даже всякая власть последних над первыми не могла глубоко проникать, должна была держаться одной поверхности. Этому способствовал характер местности, который дозволил нашим завоевателей сохранить свой привычный и любезный образ жизни в степях задонских и заволжских. Вся эта буря прошла бы даже, может быть, почти бесследно (как без постоянного вреда, так и без постоянной пользы), если бы гений зарождавшейся Москвы не умел приспособиться к обстоятельствам и извлечь всей выгоды из отношений между покорителями и покоренными. Видя невозможность противиться силе и сознавая необходимость предотвращать опустошительные набеги своевременной уплатою дани, покоренные должны были ввести более строгие формы народной зависимости по отношению к государству. Дань, подать составляет всегда для народа, не постигающего ее необходимости, эмблему наложенной на него зависимости, главную причину вражды его к государственной власти. Он противится ей, сколько может; нужна сила, чтобы принудить его к уплате. Чтобы оградить себя от излишних поборов, народ требует представительства в той или другой форме, ожидая, что, разделяя его интересы, она не разрешит никакого побора, который не оправдался бы самою существенною необходимостью. Московские князья имели ту выгоду на своей стороне, что вся ненавистная сторона мытарства падала на орду,‑ орда же составляла ту силу, которая одною угрозою заставляла народ платить дань. Москва являлась если не избавительницею, то облегчительницею той тягости, которую заставляло нести народ иноплеменное иго. Кроме самого понятия о государственной власти (коренящегося в духе славянских народов), в этом посредничестве московских князей, избавлявших народ от прямого отношения к татарам, кроется, без сомнения, то полное доверенности и любви чувство, которое русский народ сохраняет к своим государям. Таким образом, московские князья, а потом цари совместили в себе всю полноту власти, которую завоевание вручило татарам, оставив на долю этих последних то, что всякая власть заключает в себе тягостного для народа ‑ особенно для народа, не привыкшего еще к гражданскому порядку и сохранившего все предания племенной воли. Московские государи, так сказать, играли роль матери семейства, которая хотя и настаивает на исполнении воли строгого отца, но вместе с тем избавляет от его гнева, и потому столько же пользуется авторитетом власти над своими детьми, сколько и нежною их любовью.

Но когда иноплеменное иго было свергнуто, страшилище, заставлявшее безропотно сносить всю тягость государственной власти, исчезло, а с ним исчезла и сама сила, посредством которой московские государи проводили в русский народ государственное объединение. Ее надо было обресть в собственных средствах. Таких средств было очень мало, а препятствий, которые надлежало преодолеть, очень много. Главное препятствие опять‑таки составляли пространство и природа русской области. Какая нужда подчиняться суровым требованиям государственного порядка, личной службы, денежным уплатам, когда леса представляли такие непроницаемые убежища, что даже в наши дни, от времени до времени, открываются целые поселения, успевшие скрыться в них от зоркого глаза исправников и становых; когда обширные степи, очищенные от могущественных хищников, представляли столько раздолья и столько свободы; когда реки и моря с беспримерным обилием рыбы доставляли легкое пропитание и даже прибыльный промысел. Какие же были средства у государства без постоянного войска, без многочисленной армии чиновников, без организованной феодальной иерархии и при малом развитии промышленности, при ничтожной городской деятельности, без денег на то, чтобы создать и содержать войско и администрацию? И действительно, государственность на Руси была еще так слаба, что, как только прекращение старинного царского дома(32) разорвало ту связь любви и привычки, которая образовалась в течение веков, государство рухнуло под слабыми ударами поляков ‑ даже не государства Польского, а отдельных польских шаек. Его восстановил народный дух, никаким правительством не руководимый. 750 лет, протекших от основания Руси до времени Минина, создали единый целый народный организм, связанный нравственно духовною связью, но не успели еще образовать плотного государственного тела. Очевидно, что такое обращение при всякой опасности к самым тайникам народной жизни было слишком рискованно и не могло считаться нормальным порядком вещей. Без этого народного духа всякая государственность есть тлен и прах; но ведь государство затем, главнейше, и существует, чтобы его охранять,‑ чтобы, будучи оживляемо им, придавать стройность и единство его проявлениям в защите народности. Без этой стройности и единства даже самый бодрый народный дух мог бы оказаться недостаточным для борьбы с силами, более сосредоточенными и лучше направленными, нежели силы Польского государства. Но чем же было придать эту силу государству? При тогдашних обстоятельствах не было другого средства, как закрепление всего народа в крепость государству. Годунов предчувствовал его необходимость, Петр его довершил. Для упрочения Русского государства,‑ чего не могли довершить ни добровольное призвание иноплеменников, ни насильственно наложенное данничество, имевшие слишком легкий, прививной характер,‑ надо было прибегнуть к крепостной неволе, т. е. к форме феодализма, опять‑таки отличающейся от настоящего самородного феодализма, как искусственно привитая болезнь ‑ от болезни натуральной.

Что крепостное состояние есть форма феодализма ‑ в том обширном смысле, который выше был придан этому слову,‑ в этом едва ли можно сомневаться, так как оно заключало все существенные его признаки: почти безграничная власть лиц привилегированного сословия над частью народа, под условием несения государственной службы. Хотя и не таково было начало крепостного права на Руси, но таков был характер его, когда оно достигло своего полного развития при Петре. Для нас, на глазах которых крепостное право было отменено и которые видели все неразлучное с ним зло, тягость, налагаемая им на народ, кажется чрезмерною, и трудно даже решиться назвать его легкою формою зависимости. Но все в мире сравнительно, а сравнивать надо только явления однородные, и если сопоставить наше крепостное право с европейским феодализмом, смягченный образчик которого мы можем видеть на латышах и эстах прибалтийских губерний, то, конечно, крепостная зависимость окажется легкою. Одноплеменность и единоверие господ с их крестьянами, а также свойственные русскому характеру мягкость и добродушие смягчали тягость крепостной зависимости во все периоды ее развития, но, кроме этого, каждый из периодов, в которых крепостное право имело особый характер, представлял и особые условия, смягчавшие его тягость. Первым периодом можно считать установление крепостных отношений до окончательного их утверждения введенною Петром ревизией(33). В это время свободный переход крестьян от помещика к помещику еще не прекратился на деле; кроме того, слабость государственной власти, смуты, занимавшие начало этого периода, были обстоятельствами, не допускавшими развития всей тягости крепостного права. С ревизии, установленной Петром, это изменилось: крестьяне были отданы в полную зависимость помещикам, на которых лежала обязанность безнедоимочной поставки рекрут и уплаты податей, но это, собственно, была тягость, налагаемая государством, а не личным произволом, который почти вовсе не имел возможности проявляться, так как и дворянство было так же точно записано в крепость государству и всю жизнь свою обязано было проводить на службе. С грамоты о вольности дворянства(34) начинается третий период крепостного права, в который оно, собственно, потеряло уже причину своего существования. В теории ‑ обратилось оно в чистое злоупотребление, так как государство получило возможность платить своим слугам и содержать их иначе, нежели предоставляя им право на обязательный труд крестьян; на практике тягость для крестьян также должна была значительно увеличиться после того, как дворяне получили право выходить в отставку и проживать в своих имениях. Но если мы обратим внимание на то, что тогда господствовало еще натуральное хозяйство, что помещики по большей части довольствовались произведениями своего имения, имели большие запасы хлеба (которым за неимением сбыта кормили многочисленную дворню), большие запасы овса (которым кормили лошадей своих соседей, наезжавших к ним гостить по целым неделям), курили свое вино, настаивали его на ягодах из своих садов и лесов, подслащивали эти наливки медом из своих пасек и вообще довольствовались произведениями своего имения, не имея ни возможности, ни потребности выручать с него много денег и покупать на них разные удобства жизни, то увидим, что помещикам не было никакого резона слишком отягощать своих крестьян работою. Дворовые терпели от личного произвола, от вспышек гнева, от жестокости характера или распутства иного помещика, но и это было исключением, а главное ‑ не распространялось на массу крестьянского сословия. Часто даже жестокие владельцы, невыносимые тираны своей дворни, были очень хорошими помещиками для крестьян (как, например, Куролесов в "Семейной хронике" С. Т. Аксакова), чему каждый отыщет в своей памяти не один пример. Последний и самый тяжелый период крепостного права наступил с того времени, как понятия о роскоши и европейском комфорте проникли из столиц в губернии и уезды, а развивающаяся промышленность и торговля заменили натуральное хозяйство денежным. Для всякого продукта непосредственного потребления скоро достигается предел, далее которого в нем не чувствует уже надобности самый расточительный человек; для денег же предела насыщения не существует. Поэтому, несмотря на общее смягчение нравов, на уменьшение примеров дикого произвола, на многие законы, стеснявшие произвол помещиков над подвластными им людьми, самое последнее время существования крепостного права едва ли не было самым тяжелым, как это, впрочем, совершенно основательно указано в самом манифесте, которым объявлялось прекращение крепостной зависимости в России. Потому, кажется мне, я имел право сказать, что и крепостное право ‑ эта русская форма феодализма (точно так же, как призвание варягов ‑ русская форма завоевания, как владычество татар ‑ русская форма данничества), употребленная московскими государями для политической централизации Руси,‑ имело сравнительно легкий характер.

Исчезло наконец и крепостное право ‑ эти последние подмостки, употребленные при постройке нашей государственности. Русский народ перешел через различные формы зависимости, которые должны были сплотить его в единое тело, отучить от личного племенного эгоизма, приучить к подчинению своей воли высшим, общим целям,‑ и цели эти достигнуты: государство основалось на незыблемой народной основе; и, однако же, в течение этого тысячелетнего процесса племенной эгоизм не заменился сословным, русский народ, не утратив своих нравственных достоинств, не утратил и вещественной основы для дальнейшего своего развития, ибо сохранил владение землею в несравненно большей степени, нежели какой бы то ни было европейский народ. И не только сохранил он это владение, но и обеспечил его себе на долгие веки общинною формою землевладения. Он вполне приготовлен к принятию гражданской свободы взамен племенной воли, которой (как всякий исторический народ) он должен был лишиться во время своего государственного роста. Доза свободы, которую он может вынести, с одной стороны,‑ больше, чем для всякого другого народа, потому что, обладая землею, он одарен в высшей степени консервативными инстинктами, так как его собственное положение не находится в противоречии с его политической будущностью; с другой же стороны, сами политические требования, или, лучше сказать, надежды, его в высшей степени умеренны, так как, за отсутствием (в течение всей его жизни) внутренней междоусобной исторической борьбы между различными слоями русского общества, он не видит во власти врага (против которого чувство самосохранения заставляло бы его принимать всевозможные средства предосторожности), а относится к ней с полнейшею доверенностью.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 250 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.008 с)...