Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Людмила Поликовская



Людмила Владимировна Поликовская

Есенин

Людмила Поликовская

ЕСЕНИН

Прекрасно и благородно в Есенине то, что он был бесконечно правдив в своем творчестве и перед своей совестью, что во всем доходил до конца, что не побоялся сознать ошибки, приняв на себя и то, на что соблазняли его другие, – и за все захотел расплатиться ценой страшной.

В. Ходасевич

Стихи Есенина, как всякие стихи, состоят из разных «пэонов, пиррихиев, анакруз»… Конечно, и их можно под этим углом взвесить и разобрать. Но это вообще скучное занятие, особенно скучное, когда в ваших руках книжка Есенина. Химический состав весеннего воздуха можно тоже исследовать и определить, но… насколько естественней просто вдохнуть его полной грудью…

Г. Иванов

…если в двадцать первом веке у нас в России сохранится такая же глубокая любовь к поэзии Есенина, какая была в двадцатом веке, то это будет явным знаком того, что Россия не умерла.

Ю. Мамлеев

«У меня отец – крестьянин, ну а я – крестьянский сын»

«Родился в 1895 году 21 сентября в семье крестьянина», – писал Есенин в своих анкетах и автобиографиях. Ату его! Ату! Врет! Врет! Врет! – кричат некоторые наши уважаемые литературоведы. Какой он, к черту, крестьянский сын, если отец его с 12 лет жил в Москве, бывая в деревне только наездами. (Конечно, таких выражений наши «веды» себе не позволяют, они изъясняются «научно» – «слагает миф о себе».)

Александр Никитич Есенин никогда не переставал быть крестьянином, как не перестает быть крестьянином тот, кто занимается отхожим промыслом. Он всегда был связан с селом самыми тесными узами: там жила его жена, там росли все его дети, там оставались его родители. Деревенские заботы всегда были его заботами. Психология всегда оставалась крестьянской. В 1918 г. он вернулся в деревню и прожил там до самой своей смерти в 1931 г. Но главное же даже не в этом: сословная принадлежность, так же, как и национальность, в значительной степени вопрос самоидентификации. Сергей Александрович Есенин, родившийся и выросший (до 17 лет) в сельской местности, считал себя крестьянским сыном. И никто не вправе ему в этом отказать.

Он жил и воспитывался в основном в доме деда по матери, Федора Андреевича Титова, в селе Константинове. Детство будущего «российского пиита» было типичным детством крестьянского мальчика, описанного еще Пушкиным и Некрасовым. Правда, тяжелого крестьянского труда он не знал – не было особой надобности, да и дед, и бабка, и три его дяди – сыновья Федора Андреевича – каждый по‑своему, но все очень любили Сережу. «Зимой […] катались с гор, пока не окоченеем, и под носом не образуются сосульки». Летом – река (Сережа плавал отлично, один из дядьев обучил его варварским, но очень действенным способом – просто бросил трехлетнего малыша в Оку), ловля раков, рыбы, «…играли в пряталки, скакали на палочках‑лошадях (впрочем, у любимца семьи Сережи был и «настоящий» деревянный конь – дорогая по тем временам игрушка. – Л. П.), лазали по деревьям, разоряя птичьи гнезда […] целыми днями бродили по холмам, оврагам и косорогам, захватив с собой по краюхе хлеба и по головке лука с солью. Особенно увлекались мы хождением в луга за клубникой, купырями[1]и скородой[2], которые в изобилии росли в константиновских лугах. Шарили и шныряли по кустам в поисках утиных яиц, причем строго соблюдали существовавший порядок – насиженных не брать», – вспоминает друг детства Есенина Мамонов.

А вот отрывок из воспоминаний сестры Есенина Екатерины: «… настала сенокосная пора. Это самая горячая и самая веселая работа. Первыми на сенокос отправляются мужики, переводятся лошади, запряженные в телеги. На телегах прокосные домики – шалаши […] В течение всего сенокоса мужики и мальчишки живут в лугах в этих шалашах и домой не приезжают. […] Самое веселое – это послеобеденное время. Шутки, смех, песни, пляски, купание молодых. […] Ни на какой другой работе не проводится короткий отдых так весело, как на сенокосе, и усталь нигде не проходит так быстро».

Я люблю над покосной стоянкою

Слушать вечером гул комаров.

И как гаркнут ребята тальянкою,

Выйдут девки плясать у костров.

Загорятся, как черна смородина,

Угли‑очи в подковах бровей.

Ой ты, гой, Русь моя, милая родина,

Сладкий отдых в шелку купарей.

Соревнование на лучшего косца, если бы таковое состоялось, Есенин вряд ли бы выиграл Но поэзию деревенского труда – сполна – впитал в себя с детства и пронес через всю жизнь.

«Приятственны наши места», – скажет поэт в «Анне Снегиной». «Приятственны» – Есенин всегда выбирал эпитеты неброские. Но берега Оки, особенно близ Рязани, поистине сказочны, в средней России, пожалуй, ничто не может сравниться с ними по – завораживающей – красоте. И после того как Есенин побывает в Европе, Америке, на Кавказе, они не утратят свою колдовскую власть над ним.

Быт в доме деда, да и во всем Константинове был буквально пронизан религией и пропитан фольклором. По воспоминаниям современников, у Титова «десять икон были в два ряда во весь угол […] Молились каждый раз перед тем, как сесть за стол».

«Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, пели духовные стихи о прекрасном Лазаре, о Миколе и о Женихе, светлом госте из града неведомого» – это уже вспоминает сам Есенин. И в той же автобиографии, написанной за полтора года до смерти: «Первые мои воспоминания относятся к тому времени, когда мне было три – четыре года. Помню: лес, большая канавистая дорога. Бабушка идет в Радовецкий монастырь, который от нас верстах в 40. Я, ухватившись за ее палку, еле волочу от усталости ноги, а бабушка все приговаривает: «Иди, иди, ягодка, Бог счастье даст».

Вся жизнь села, как вспоминает A.A. Есенина – младшая сестра поэта, была связана с церковью, стоящей в центре деревни, с колокольным звоном. «Зимой, в сильную метель, когда невозможно выйти из дома, раздаются редкие удары большого колокола. Сильные порывы ветра разрывают и разбрасывают его мощные звуки. Они становятся дрожащими и тревожными, от них на душе тяжело и грустно. И невольно думаешь о путниках, застигнутых этой непогодой в поле или в лугах и сбившихся с дороги. Это им, оказавшимся в беде, посылает свою помощь этот мощный колокол. […]. В воскресные и праздничные дни этим колоколом сзывали народ к обедне и всенощной».

Жителям села Константинова повезло со священником. Отец Иоанн (Смирнов) был человек довольно образованный, много читал, имел свое собрание книг, из года в год выписывал «Ниву» с литературными приложениями и газету «Русское слово», а главное – подлинный христианин. «На престольную Казанскую в его доме собирались человек двести. В другой раз приведет к себе калек и нищих и скажет дочери Капе или еще кому из домашних: «Это братья наши, призрите их, накормите их. Есть что в доме, нет – этого он не спрашивал. […] Открыто, нараспашку жил, без лукавства… Бывало ходил по избам по праздникам: отслужит молебн, а в доме ничего нет, хозяевам неловко… А он только рукой махнет: «A‑а, опосля отдашь…»(из воспоминаний, собранных А. Панфиловым). В доме о. Иоанна Сергей познакомился с учительницей В. Сардановской и ее дочерьми – Серафимой и Анной. Анна станет первым – еще детским – увлечением Есенина.

Однажды Анна и Сергей, держа друг друга за руки, прибежали в дом священника и попросили бывшую там монашенку разнять их. «Мы любим друг друга и в будущем даем слово жениться. Разними нас, пусть, кто первым изменит и женится или выйдет замуж, того второй будет бить хворостиной». (Первым нарушит обещание, конечно же, Есенин, но бит хворостиной не будет.)

Сергей прислуживал отцу Иоанну в алтаре, однако истово религиозным, склонным к мистике не был никогда. Из мальчишеского озорства однажды даже совершил поступок вполне кощунственный. Захотелось сделать бумажного змея, а бумаги под рукой не оказалось, тогда не мудрствуя лукаво он вынул из‑под образов картину с изображением Страшного суда и смастерил из нее змея. За что и был избит – редкое наказание для всеобщего любимца.

«В Бога верил мало», – вспоминал Есенин уже в 1923 г. Точнее, наверное, было бы – о Боге задумывался мало. Но в том же 1923 г. он скажет всю правду, как всегда, в стихах: «Стыдно мне, что я в Бога верил, /Горько мне, что не верю теперь».

Если в церковь он ходил без особой охоты, то в народных, еще от язычества оставшихся праздниках: колядование под Новый год, Масленица – участвовал с удовольствием. «По вечерам на Масленицу у нас катались с огнями. Натаскают из риги снопы, зажгут и едут. Ну, вот что же, ребятня старается из чужих риг натаскать, а Сергей – из своей» (из воспоминаний односельчанина).

Любил хороводы, которые водили деревенские девушки. Любил слушать пение косарей на покосах, народные песни, которые пела его мать – неграмотная, она обладала прекрасной памятью и сильным, красивым голосом. «Дедушка пел мне песни старые, такие тягучие, заунывные. По субботам и воскресеньям он рассказывал мне Библию и священную историю», «нянька старуха‑приживальшица, которая ухаживала за мной, рассказывала мне сказки, все те сказки, которые слушают и знают все деревенские дети». А по вечерам – «бабушкины сказки». И если они были с несчастливым концом, Сергей их переделывал на свой лад.

Словом, раннее детство Сергея Есенина мало отличалось от детства крестьянского ребенка сто лет назад, о котором мы знаем по произведениям классиков: Пушкина, Некрасова…

Пожалуй, единственное, что отличало село времен детства Есенина от российских сел времен Некрасова, – это наличие школы. На рубеже XIX–XX вв. просвещение в России шло громадными темпами. Начальная школа (земское училище) в Константинове была очень неплохой. Кроме Закона Божьего, чтения, письма, арифметики преподавали географию и русскую историю. Причем довольно подробно и в соответствии с научной мыслью того времени. На стенах висели карты. Имелась в школе и библиотека, правда небольшая, но почти всю русскую классику можно было там получить. Первый учитель Есенина – Павел Иванович Иванов – был человеком строгим, взыскательным, но знания ученики получали основательные. Он играл на скрипке, создал в школе хор. В 1907 г. его уволили из‑за «политической неблагонадежности» и арестовали. На смену ему пришла чета Власовых. С сохранившихся фотографий Власовых на нас смотрят умные, интеллигентные лица. Иван Матвеевич Власов вообще больше похож на врача или на адвоката, чем на сельского учителя начальной школы. (Увы, сейчас в селах не встречаются такие лица, нам, во всяком случае, не попадались никогда.) Любознательного озорного весельчака Есенина Власовы любили, хотя и держали в строгости. Дома он занимался мало, но учился много лучше других ребят.

Закон Божий преподавал все тот же отец Иоанн. «У него учеба была одно удовольствие, – вспоминает односельчанин Есенина. – Во‑первых, у него были картинки, во‑вторых, он был красноречив, в‑третьих, на его уроках ученики чувствовали себя значительно свободнее, чем у других учителей». Уже навсегда уехав из села, в 1913 г., Есенин пошлет ему свою фотографию и на обороте – поздравление с днем именин.

В третьем классе Есенина оставили на второй год. Как объясняет его сестра Шура, «за шалости», и при этом добавляет, что учился Сергей всегда хорошо. Какие же такие «шалости» надо было совершить, чтобы хорошего ученика оставили на второй год? Никогда не узнаем.

Закончил Есенин училище с похвальным листом «за весьма хорошие успехи и отличное поведение». Правда, наши дотошные «веды» докопались: похвальный лист выдавался всем закончившим училище. Возможно. Тем более, что поступали более сотни, а заканчивали училище всего несколько десятков человек.

После окончания четырехклассной школы на семейном совете было принято решение: Сергей должен продолжить образование. Остановились на церковно‑учительской школе в селе Спас‑Клепики под Рязанью. «Родные хотели, чтобы из меня вышел сельский учитель», – вспоминал впоследствии Есенин. Но, скорее всего, была и еще одна причина: обучение в Спас‑Клепиковской школе было дешево: платить надо было только за интернат и за обед, состоящей из щей и каши. (Еду на завтрак и ужин учащиеся привозили с собой.) Содержать там ребенка было дешевле, чем вырастить дома поросенка.

В школе преподавались: Закон Божий; история церковная, общая и отечественная; церковное пение; русский язык; церковнославянский язык; география в связи со сведениями о явлениях природы; арифметика; геометрическое черчение и рисование; дидактика; начальные практические сведения по гигиене; чистописание.

Вступительные экзамены – по русскому языку, математике, чтению, каллиграфии – Сергей выдержал успешно и в конце августа 1909 г. был зачислен в школу. После привольной жизни всеобщего любимца в родном доме подростку нелегко было привыкнуть к казенной обстановке интерната. Ученики всех классов размещались в одной комнате, около 40 железных кроватей. «Кровати были […] узенькие, стояли по две вплотную, а между ними прокладывалась дощечка (теснина), чтобы не перекатываться друг к дружке. Одеяла были тонкие из шинельного сукна, цвета серого. […] В спальне мы ставили в изголовье свои сундучки, около стенки, на них мы обычно сидели. Койки стояли от стены до стены рядами по 2», – вспоминает один из учеников.

Согласно правилам для второклассной школы, утвержденным Святейшим Синодом, «все учащиеся обязательно присутствуют за утренней и вечерней молитвами, а в воскресенье и праздничные дни за богослужением всенощным или утренним и Литургией и участвуют в чтении и пении. Все учащиеся соблюдают установленные Церковью посты и не менее двух раз в год – на одной из седьмиц Великого и Рождественского постов – говеют и исполняют долг исповеди и святого Причастия». Учащиеся Спас‑Клепиковской школы помогали во время богослужения в местной церкви. Несмотря на то что школа готовила учителей, а не священников, батюшка говорил: «Пригодится, а может, кто из вас пойдет в священники».

Неудивительно, что через полгода такой жизни Есенин не выдержал – сбежал в родное село, «…я страшно скучал по бабке и однажды убежал домой за 100 с лишним верст пешком. Дома выругали и отвезли обратно».

Но не всё в Спас‑Клепиках было казенно. Ученикам предлагались довольно серьезные темы для самостоятельных работ, требующие самостоятельного мышления. Например, «Отличие сказки от былины», «Нравственные качества учителя при обращении с детьми», «Сравнение времен года с возрастами человека». В школе имелась библиотека не только с церковной, но и со светской литературой. Не заказано было пользоваться и библиотекой земской – она находилась в двух километрах от школы.

В школе у Есенина появился закадычный друг – Гриша Панфилов. Он жил в Спас‑Клепиках, поэтому интернат ему был не нужен. В его просторном, уютном доме часто собирались товарищи Гриши. «Зимними вечерами засиживались они […] допоздна. Пели, играли, танцевали, а иногда сидели тихо, кто‑либо читал, другие слушали, потом начинали беседовать между собой, горячо убеждать в чем‑то друг друга», – вспоминает мать Гриши. Сережу Есенина она любила особенно – видела, как он тоскует по дому, по материнской ласке.

Среди тех, кто читал в доме Панфилова, был, конечно, и Сергей Есенин. Слагать рифмованные фразы он начал лет в восемь‑девять. Почти ничего из этих самых ранних стихов Есенина до нас не дошло, да и не могло дойти – он их не записывал. Только отдельные строчки сохранились в памяти односельчан – ровесников Есенина.

Щука в рака вцепилась,

На нем кататься училась.

Этот экспромт относится к 1906–1907 гг.

И вот еще, написанное (точнее, созданное) почти в то же время:

Есть в селе‑то у нас барин

По фамилии Кулак,

Попечитель нашей школы,

По прозванию дурак.

Это стихотворение (частушка?), как и некоторые другие ранние стихи Есенина, написано к случаю. Троюродный брат Есенина Николай Иванович Титов вспоминает: «Местный помещик Кулаков, бывший крестьянин, разбогатевший на домах Хитрова рынка, был не в ладу с крестьянами и пренебрегал их детьми. Возможно, в ответ на арест Александра Ивановича Иванова, первого учителя Есенина, которого жандармы увезли прямо с урока, Есенин организовал ватагу ребят, они направились к дому Кулакова. Ясно вижу Сергея – мальчика в шубенке, крытой черным полусукном, немного сутуловатого, идущего впереди ватаги ребят человек в тридцать и распевающего под окном школьного попечителя стихи собственного сочинения».

Так что слова из автобиографии Есенина: «Влияние на мое творчество в самом начале (курсив наш. – Л. П.) имели деревенские частушки» – вовсе не «миф».

Другое дело, что «сознательное свое творчество» Есенин относил к 16–17 годам. По календарю это были 1911–1912 гг. «Смотришь, бывало, все сидят в классе вечером и усиленно готовят уроки, буквально их зубрят, а Сережа где‑либо в уголке класса сидит, грызет свой карандаш и строчка за строчкой сочиняет задуманные стихи, – вспоминал его соученик А. Аксенов. – В беседе спрашиваю его: «А что, Сережа, ты в самом деле хочешь быть писателем?» – Отвечает: «Очень хочу». – Я спрашиваю: «А чем ты можешь подтвердить, что ты будешь писателем?» – Отвечает: «Мои стихи проверяет учитель Хитров, он говорит, что мои стихи неплохо получаются».

Какие же стихи нравились учителю литературы Е. Хитрову? Вот одно из них:

Звезды

Звездочки ясные, звезды высокие!

Что вы храните в себе, что скрываете?

Звезды, таящие мысли глубокие,

Силой какою вы душу пленяете?

Частые звездочки, звездочки тесные!

Что в вас прекрасного, что в вас могучего?

Чем увлекаете, звезды небесные,

Силу великую знания жгучего?

И почему так, когда вы сияете,

Маните в небо, в объятья широкие?

Смотрите нежно так, сердце ласкаете,

Звезды небесные, звезды далекие!

Конечно, это еще не «есенинское» стихотворение, юный поэт говорит еще не своим голосом. Чувствуется влияние модного тогда поэта С. Надсона. Но сельского учителя оно «поразило», его расхвалил и епархиальный наблюдатель И. Рудинский и, конечно же, лучший друг – Гриша Панфилов. Е. Хитров даже заверил Сергея, что это стихотворение (вкупе с другими подобными) можно напечатать. Неудивительно, что такие заверения вскружили голову шестнадцатилетнему подростку и он какое‑то (весьма недолгое) время продолжает работать в этом ключе. Из чего, однако, не следует, что все написанное в эти годы написано в духе «Звезд» и что Есенин, говоря о влиянии фольклора на его раннее творчество, говорит неправду. Всего мы не знаем. По той простой причине, что Есенин записывал и сохранял только то, к чему он тогда относился серьезно. Известно, однако, что он продолжал сочинять частушки на случай и почти все записки друзьям писал в стихах. Они не сохранились, но, думается, именно эти «несерьезные» тексты были гораздо интереснее, тех, которыми тогда гордился Есенин. (Случай довольно распространенный в истории литературы.)

Готовя в 1925 г. собрание своих произведений, Есенин включил туда несколько стихотворений, помеченных 1910 г., и еще под несколькими, ранее неизвестными, проставил даты – 1911‑й и 1912 г. По поводу этих датировок мнения исследователей расходятся. Крайние точки зрения: эти стихи в 1925 г. и написаны, Есенин намеренно ставит ложные даты; и другая – Есенин лучше нас знал, когда что он написал, и никто не имеет права ему не верить. Мы же настаиваем только на одном: никакими сознательными фальсификациями Есенин не занимался. Все мемуаристы вспоминают, что он приходил в Госиздат (где шла подготовка «Собрания») почти всегда пьяным, путал даты, то называл одни, то другие. Но совершенно невозможно, чтобы написанное совсем недавно он отнес к произведениям пятнадцатилетней давности. Ошибиться на несколько лет – другое дело. Действительно, вряд ли эти даты верны (известные нам стихи 1910–1911 гг. еще не «есенинские»). Но в 1914 – начале 1915 г. поэт Сергей Есенин уже состоялся. Думается, что по крайней мере некоторые из этих стихов предназначались для его первого сборника «Радуница», но по каким‑то причинам не вошли в него.

Вот доводы тех, кто готов обвинить Есенина во всех смертных грехах, – эти стихи никогда не были напечатаны, автографов не сохранилось, и никто из мемуаристов не вспоминает, что слышал их в исполнении автора. А вот это уже не совсем правда: по крайней мере одно из них – «Выткался на озере алый цвет зари…» – было опубликовано в журнале «Млечный путь» в 1915 г. Автографов у постоянно бездомного Есенина вообще сохранилось немного. Наконец, он мог и сознательно уничтожить эти стихи как не удовлетворившие его, а потом забыть об этом и восстановить по памяти.

Главное же: зачем нужна была Есенину в 1925 г. мистификация такого рода? «Миф» о крестьянине‑самородке мог помочь в начале творческого пути. Но в 1925 г. Есенин – «известный, признанный поэт». Что могли добавить к его славе еще несколько стихотворений, пусть и помеченных 10–12‑ми годами? Тем более что есть свидетельство последней жены поэта Софьи Толстой‑Есениной: «Считая их (те стихи, которые открывали «Собрание стихотворений». – Л. П.) слабыми, он не хотел включать их в «Собрание». Согласился напечатать стихи только благодаря просьбе своих близких».

Однако вернемся в 1911 г. В конца декабре этого года Есенина постигает первое в его жизни большое горе – смерть любимой бабушки Натальи Евтихиевны Титовой. (В действительности, это она, а не мать Есенина, «выходила часто на дорогу/ В старомодном ветхом шушуне[3]» встречать любимого внука.) Сергей, по случаю рождественских каникул, как раз был в Константинове.

Весной 1912 г. Есенин заканчивает школу. «Период учебы не оставил на мне никаких следов, кроме крепкого знания церковнославянского языка. Это все, что я вынес» (из автобиографии 1924 г.).

Главный соперник и антагонист Есенина на поэтическом Олимпе Владимир Маяковский в своей автобиографии рассказывает, как он чуть не провалился на вступительном экзамене в гимназию, потому что не мог перевести старославянское слово «око». И со свойственным ему ерничаньем добавляет: «С тех пор ненавижу все древнее, все церковное и все славянское». Не знать этих строк Есенин не мог. И вот тут‑то можно сказать: Есенин в противовес Маяковскому создает свой миф – а я, мол, еще со школы люблю все церковное и все славянское. На самом же деле единственная тройка в свидетельстве об окончании Спас‑Клепиковской школы по… церковнославянскому языку.

Лето 1912 г. (точнее, первая его половина) стало последним летом Есенина в Константинове. На семейном совете было решено: Сергей поедет продолжать образование в Москву, поступит в учительский институт.

А пока «он погружался в свои книги и ничего не хотел знать. Мать и добром и ссорами просила его вникнуть в хозяйство, но из этого ничего не выходило» (из воспоминаний сестры поэта Екатерины).

В последний месяц пребывания Сергея в Константинове в его жизни произошло знаменательное событие. Пусть расскажет об этом сам Есенин: «Перед моим отъездом недели за две‑три у нас был праздник престольный, к священнику съехалось много гостей на вечер. Был приглашен и я. Там я встретился с Сардановской Анной […]. Она познакомила меня со своей подругой (Марией Бальзамовой). Встреча эта на меня так подействовала, потому что после трех дней она уехала и в последний день в саду просила меня быть ее другом. Я согласился. Эта девушка тургеневская Лиза («Двор[янское] гн[ездо]») по своей душе. И по всем качествам, за исключением религиозных воззрений. Я простился с ней, знаю, что навсегда, но она не изгладится из моей памяти при встрече с другой такой же женщиной», – писал Есенин Грише Панфилову.

Перед отъездом Мария Бальзамова передала Есенину письмо с условием, что оно будет прочитано после их расставания. Это письмо, как и все письма Бальзамовой, до нас не дошло. (Впрочем, как и большинство других писем, адресованных Есенину, – при его образе жизни хранить архив было практически невозможно.)

Незадолго до (или вскоре после) отъезда Бальзамовой из села сестры Сардановские – вероятно, в отместку за «измену» Есенина – стали недобро подтрунивать над чувствами молодых людей друг к другу, а может быть, и распускать грязные сплетни. Есенин отреагировал крайне болезненно – попытался отравиться. Лишь через несколько месяцев он решится рассказать Бальзамовой о том, что он сделал с собой. «Милая, милая Маня. Ты спрашиваешь меня о моем здоровье, я тебе скажу, что чувствую себя неважно, очень больно ноет грудь. Да, Маня, я сам виноват в этом. Ты не знаешь, что я сделал с собой, но я тебе открою. Тяжело было, обидно переносить все, что сыпалось по моему адресу. Надо мной смеялись, потом и над тобой. Сима открыто кричала: «Приведите сюда Сережу и Маню, где они?» Это она мстила мне за свою сестру. […] Я, огорченный всем после всего, на мгновение поддался этому и даже почти сам сознал свое ничтожество. И мне стало обидно на себя. Я не вынес того, что про меня болтали пустые языки, и… и теперь от того болит моя грудь. Я выпил, хотя и не очень много, эссенции. У меня схватило дух и почему‑то пошла пена. Я был в сознании, но передо мной немного все застилалось какою‑то мутною дымкой. Потом, я сам не знаю почему, вдруг начал пить молоко, и все прошло, и никто ничего‑ничего не узнал.

Конечно, виноват я и сам, что поддался лживому ничтожеству, и виноваты и они со своею ложью. […] Обнимаю тебя, моя дорогая! Милая, почему ты не со мной и не возле меня. Сережа». Зафиксируем: в 17 лет первая попытка самоубийства.

Это письмо отправлено уже из Москвы, куда Есенин приехал в конце июля 1912 г. Детство и отрочество кончились.

«На московских изогнутых улицах…»

В Москве Есенин останавливается у отца, который служил мясником у купца Н. В. Крылова и жил в доме для его служащих.[4]

Александр Никитич определил сына на службу к Крылову в качестве конторщика, «…в конторе, – напишет позже A.A. Есенина, – Сергей проработал всего лишь одну неделю. Ему не понравились существующие там порядки. Особенно он не мог примириться с тем, что, когда входила хозяйка, все служащие должны были вставать. Сергей вставать не захотел, разругался с хозяйкой и ушел. У него к тому времени было написано много стихов, и он хотел быть настоящим поэтом». В учительский институт, как сообщает сам Есенин, к счастью, он не попал. Но никаких документов, свидетельствующих о том, что он пытался туда поступить, не существует. Скорее всего, и не пытался. Не хотел. Ибо хотел совсем другого: «быть настоящим поэтом».

Екатерина Есенина вспоминает: «Отец наш был очень недоволен его [Сергея] желанием стать поэтом. Он, как умел, уговаривал его не лезть в писательскую компанию. «Дорогой мой, – говорил отец. – Знаю я Пушкина, Гоголя, Толстого и скажу правду. Очень хорошо почитать их. Но видишь ли? Эти люди были обеспеченные. Посмотри, ведь, и все помещики. Что ж им делать было? Хлеб им доставать не надо. На каждого из них работало человек по 300, а они, как птицы небесные, не сеют, не жнут… Ну где же тебе тягаться с ними?» – «А Горького ты знаешь?» – спросил Сергей. «Мало читать пришлось, но знаю, писатель знаменитый. Знаю, что из простых, таких богатырей раз‑два и обчелся. А ты спроси его, Горького, счастлив ли он. Уверен, что нет. Он влез в чужое стадо и как белая ворона среди них, потому его и видно всем. Страшная вещь одиночество. А он одинок. Не наша это компания, писатели. Будь ближе к своим, не отставай от своего стада, легче жить будет». Сергей улыбнулся и, вставая из‑за стола, сказал, сощурив глаза: «Посмотрим». «Вот детина уродилась, хоть кол на голове теши, а он все свое», – сердито сказал отец, когда Сергей ушел».

Присутствовать при этом разговоре Екатерина Александровна не могла – она жила тогда в Константинове. Но если такой (или подобный) диалог отца с сыном все‑таки имел место, то, надо сказать, что Александр Никитич был не только любящим отцом, но умным и проницательным человеком. Он предсказал судьбу Сергея: одиночество, вечное ощущение себя не в своей тарелке («Нет любви ни к деревне, ни к городу»), жизнь мало сказать нелегкая, – трагическая. Но «детина уродилась» поэтом. И сбить его с этого пути не смогут ни родные, ни любящие женщины, ни «месть врагов и клевета друзей», никакие жизненные обстоятельства.

Но каким же поэтом хотел стать семнадцатилетний Есенин? Народным. В обоих значениях этого слова: поэт пишущий о народе, болеющий его болями (иначе говоря, поэт гражданской тематики), и поэт, которого знает и любит народ. (Широкая известность в узких кругах не привлекала его никогда.)

Идеалы молодого Есенина наиболее четко выражены в стихотворении «Поэт», написанном еще в Спас‑Клепиках:

Он бледен. Мыслит страшный путь.

В его душе живут виденья.

Ударом жизни вбита грудь.

А щеки выпили сомненья.

Клоками сбиты волоса,

Чело высокое в морщинах,

Но ясных грез его краса

Горит в продуманных картинах.

Сидит он в тесном чердаке,

Огарок свечки режет взоры,

А карандаш в его руке

Ведет с ним тайно разговоры.

Он пишет песню грустных дум.

Он ловит сердцем тень былого.

И этот шум… душевный шум….

Снесет он завтра за целковый.

Что и говорить, слабое стихотворение. Подражательное. Но только по форме. По существу же глубоко искреннее. Подтверждением тому – одно из первых писем отправленных уже из Москвы Грише Панфилову: «Хочу писать «Пророка»[5], в котором буду клеймить позором слепую, увядшую в пороках толпу. […] Отныне даю тебе клятву. Буду следовать своему «Поэту». Пусть меня ждут унижения, презрения и ссылки. Я буду тверд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду с сознанием благородного подвига».

Слишком пафосно? Но это с нашей сегодняшней точки зрения. Исторический, да и личный опыт взрослого человека XXI века учит не доверять пафосу. Но душа семнадцатилетнего деревенского паренька еще не затронута цинизмом.

Что такое «душевный шум», Есенин знал уже хорошо. «… глядишь на жизнь и думаешь: живешь или нет? Уж очень она протекает‑то однообразно, и что новый день, то положение становится невыносимее, потому что все старое становится противным, жаждешь нового, лучшего, чистого, а это старое‑то слишком пошло. Ну ты подумай, как я живу, я сам себя даже не чувствую. «Живу ли я или жил ли я?» – такие задаю себе вопросы после недолгого пробуждения. Я сам не могу придумать, почему это сложилась такая жизнь, именно такая, чтобы жить и не чувство[ва]ть себя, т. е. своей души и силы, как животное. Я употреблю все меры, чтобы проснуться. Так жить – спать и после сна на мгновение сознаваться, слишком скверно. Я […] не читаю, не пишу пока, но думаю» (из письма Грише Панфилову в начале августа 1912 г.)

Письма Есенина к Марии Бальзамовой поражают целомудрием. «… между нами не было даже символа любви, поцелуя, не говоря уже о далеких, глубоких и близких отношении[ях] […] (Трудно себе представить, что автор этого письма в конце жизни скажет о себе: «Каждый день я у других колен»! – Л. П.). Только тебя я не могу понять, смешно, право, за что ты меня любишь. Заслужил ли я». И в другом письме: «…мне хочется, чтобы у нас были одни чувства, стремления и всякие высшие качества. Но больше всего одна душа – к благородным стремлениям». Он страшится, как бы и их отношения не затронул налет пошлости. «Жизнь – это глупая шутка. Все в ней пошло и ничтожно. Ничего в ней нет святого, один сплошной и сгущенный хаос разврата. Все люди живут ради чувственных наслаждений. […] Люди нашли идеалом красоту и нагло стоят перед оголенной женщиной, и щупают ее жирное тело, и разражаются похотью. И эта‑то игра чувств, чувств постыдных, мерзких и гадких, назван[а] у них любовью. Так вот она, любовь! Вот чего ждут люди с трепетным замиранием сердца. «Наслаждения, наслаждения!» – кричит их бесстыдный, зараженный одуряющим запахом тела в бессмысленном и слепом заблуждении дух. […] Человек любит не другого, а себя, и желает от него исчерпать все наслаждения. Для него безразлично, кто бы он ни был, лишь бы ему было хорошо. […] Я знаю, ты любишь меня, но подвернись к тебе сейчас красивый, здоровый и румяный, с вьющимися волосами (именно таким и был Есенин в 1913 г., но почему‑то считал себя некрасивым. – Л. П.), другой – крепкий по сложению и обаятельный по нежности, и ты забудешь весь мир от одного его прикосновения, а меня и подавно, отдашь ему все чистые девственные порывы. И что же, не прав ли мой вывод.

К чему жить мне среди таких мерзавцев, расточать им священные перлы моей нежной души. […] Я не могу так жить, рассудок мой туманится, мозг мой горит и мысли путаются, разбиваясь об острые скалы – жизни, как чистые хрустальные волны моря.

Я не могу придумать, что со мной. Но если так продолжится еще, – я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги об эту мертвую, пеструю и холодную мостовую».

Юношеский максимализм? Конечно. И навязчивые мысли о суициде тоже свойственны юности. Но нам важно подчеркнуть другое: от природы в характере Есенина не было ничего порочного. А вот несовместимость с пошлостью и ничтожностью жизни была. «Я очень здоровый и поэтому ясно осознаю, что мир болен», – скажет Есенин в зрелые годы. Уже в ранней юности он понял: не следует «звать любовью чувственную дрожь» (и никогда не спутает эти понятия). Другое дело, что в жизни всегда пошлости и ничтожности больше, чем духовного, светлого. И любовь встречается гораздо реже, чем «чувственная дрожь».

После ухода из мясной лавки Есенин работает в конторе книгоиздательства «Культура». А там «много барышень и очень наивных. В первое время они совершенно меня замучили. (Еще бы – такой красавец! – Л. П.) Одна из них, черт ее бы взял, приставала, сволочь, поцеловать ее и только отвязалась тогда, когда я назвал ее дурой и послал к дьяволу».

Это письмо к Марии Бальзамовой заканчивается словами: «Обнимаю тебя, моя дорогая! Милая, почему ты не со мной и не возле меня. Сережа».

Сам Есенин хорошо знает, за что он любит Марию (Маню) – чистая душой и помыслами деревенская учительница, она не похожа на тех городских барышень, которые сами бросаются на шею. Его глубоко разочаровывает признание Марии, что она любит танцевать. Он любил в ней сельскую учительницу, которая сеет в народе «разумное, доброе, вечное», а она, оказывается, хочет переехать в город, поступить там на курсы. «На курсы я тебе советую поступить, – иронизирует Есенин, – здесь ты узнаешь, какие нужно носить чулки, чтоб нравится мужчинам, и как строить глазки и кокетливо подводить их под орбиты. Потом можешь скоро на танцевальных вечерах (в ногах твоя душа) сойтись с любым студентом и составишь себе прекрасную партию, и будешь жить ты припеваючи. Пойдут дети, вырастите какого‑нибудь подлеца и будете радоваться, какие получает он большие деньги, которые стоят жизни бедняков».

Еще в разгар «святой любви» Мария, очевидно, высказала пожелание, чтобы их отношения закончилась браком. И получила ответ весьма недвусмысленный: «Жениться, забыть все свои порывы, и изменить убеждениям и окунуться в пошлые радости семейной жизни. […] Вот и с нами, пожалуй, может случиться сие». Постепенно Есенин убеждается, что Мария Бальзамова вовсе не Лиза Калитина. Очевидно, последней каплей, разрушившей его чувство, стало известие, что Маша показывает его письма посторонним, хвастается его любовью к ней – «это слишком низко и неблагородно».

Ни семейная жизнь, ни обычная интрижка Есенина не устраивают. В эти годы он хочет видеть собственную жизнь общественно‑полезной и глубоко нравственной. На какое‑то время он становится «толстовцем». Бросает курить. Отказывается от мяса, рыбы и других «прихотливых вещей»: шоколада, какао, кофе. А в своей оценке корифеев русской литературы приближается к Писареву. «Гений для меня – человек слова и дела, как Христос. Все остальные, кроме Будды, представляют не что иное, как блудники, попавшие в пучину разврата. Разумеется, я имею симпатию к таковым людям, как, напр., Белинский, Надсон, Гаршин и Златовратский и др., но как Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Некрасов – я не признаю. Тебе (Есенин пишет Грише Панфилову. – Л. П.), конечно, известны цинизм А. П[ушкина], грубость и невежество М. Л[ермонтова], ложь и хитрость А. К[ольцова], лицемерие, азарт и карты и притеснение дворовых Н. Н[екрасовым]. Гоголь – это настоящий апостол невежества, как и назвал его Б[елинский] в своем знаменитом письме».

С первых же дней своего пребывания в Москве он посещает Суриковский литературно‑музыкальный кружок, объединявший начинающих поэтов из «низов». Судя по воспоминаниям одного из руководителей кружка Г. Д. Деева‑Хомяковского, уже тогда у Есенина были стихи, вовсе не похожие на «Поэта», приближающие к тем, которые очень скоро прославят его имя. В них было много сказочного, былинного:

Пряный вечер. Гаснут зори.

По траве ползет туман.

У плетня на косогоре

Забелел твой сарафан.

В чарах звездного напева

Обомлели тополя.

Знаю, ждешь ты, королева,

Молодого короля…[6]

Образ крестьянского плетня переплетался с образами королев и королей. «Он удивительно был заряжен, очевидно, в детстве, литературой из этой области», – пишет Деев‑Хомяковский. Но большинство стихов того времени – о деревне и природе. Именно в Суриковском кружке Есенин впервые стал публично выступать со своими стихами. («Талант его был замечен всеми собравшимися».)

Но в Суриковском кружке не только читали стихи. Здесь велась и политическая работа. Особенно активизировавшаяся после расстрела рабочих на Лене. Именно тогда и уходит в Спас‑Клепики «конспиративное» есенинское письмо: «Печальные сны охватили мою душу. Снова навевает на меня тоска, угнетенное настроение. Готов плакать и плакать без конца. Все сформировавшиеся надежды рухнули, мрак окутал и прошлое и настоящее. […] Оно [будущее] все покажет, но пока настоящее его разрушило. Была цель, были покушения, но тягостная сила их подавила, а потом устроила насильное триумфальное шествие. Все были на волоске и остались на материке. Ты все, конечно, понимаешь, что я тебе пишу. Ми…..ов всех чуть было не отправили в пекло святого Сатаны, но вышло замешательство и все снова по‑прежнему. На ЦА+РЯ не было ничего и ни малейшего намека, а хотели их, но злой рок обманул, и деспотизм еще будет владычествовать, пока не загорится заря. […] А заря недалека, и за нею светлый день. Посидим у моря, подождем погоды, когда‑нибудь и утихнут бурные волны на нем, и можно будет без опасения кататься на плоскодонном челне»[7]. К письму приложено стихотворение «На память об усопшем. У могилы» («В этой могиле под скромными ивами / Спит он, зарытый землей, / С чистой душой, со святыми порывами, / С верой зари огневой»).

Есенин не ждал у моря погоды. Он распространяет среди рабочих журнал «Огни» (редактор – член Суриковского кружка И. И. Морозов). А в феврале 1913 г. подпишет письмо в Государственную думу в поддержку фракции большевиков. Письмо опубликует газета «Правда».

После развала книгоиздательства «Культура» Есенин с помощью товарищей из Суриковского кружка устраивается в типографию Сытина. Там он ведет агитацию среди рабочих. Составляет письмо «пяти групп сознательных рабочих Замоскворецкого района гор. Москвы» и сам его подписывает. Это письмо («Письмо пятидесяти») оказывается в Государственной думе у члена социал‑демократической фракции Р. В. Малиновского, который, как теперь известно, по совместительству служил агентом охранки. Куда и не замедлил передать письмо. Особое отделение Департамента полиции начинает розыск лиц, подозреваемых в авторстве «Письма пятидесяти». За Есениным устанавливается наружное наблюдение (кличка «Набор»). В начале сентябре 1913 г. Есенин сообщает Грише Панфилову: «… я зарегистрирован в числе всех профессионалистов […]. У меня был обыск, но пока все кончилось благополучно».[8]

Внешне жизнь Есенина в это время ничем не отличается от жизни его сослуживцев по типографии Сытина. Вместе с ними он участвует в загородных прогулках‑пикниках. «Особенно же вспоминаются мне наши «маевки», – свидетельствует один из рабочих, – когда мы проводили ночь с субботы на воскресенье, обыкновенно на берегу Москвы‑реки, неподалеку от села Коломенское, в небольшой, но тесно спаянной компании. Помню, как с предосторожностями, – такое было время, – со скромными запасами провизии в узелках, парами отправлялись мы на условленное место […], а потом уже за пределами городской черты объединялись в тесную группу. Самое наше совместное путешествие, особенно темною весеннюю ночью, мимо усыпанных цветами яблоневых садов было полно прелести, веселья и смеха. А эти прекрасные ночи у костров, когда мы спокойно и непринужденно беседовали вне бдительного ока полиции… […] Всегдашним горячим и непременным членом этих маевок был и Сережа Есенин, привносивший в них свою неисчерпаемую бодрость, веселость и жизнерадостность своей юности и своей любви к природе. […] Эти маевки наши не были ни загородными митингами, ни стремлением уединиться для обсуждения определенных злободневных вопросов и для дискуссий на запрещенные темы. […] И беседы здесь велись чисто русские, характерные, беспорядочные, то с чтением отрывков из литературных новинок, то с декламацией, то просто по наитию. Но во всяком случае с большой откровенностью, горячностью, интересом и со взаимном уважением к каждому слову участника. […] Нужно отметить только одно, что никогда наши разговоры не принимали сального, «клубничного» характера». (Пусть читатель сравнит эти маевки и современные коллективные выезды за город фабричных или заводских рабочих и подумает, что дала Октябрьская революция классу‑гегемону.)

Есенин глазами сослуживцев и Есенин в письмах Грише Панфилову и Марии Бальзамовой – какой контраст! Молодой, радующийся жизни – и глубоко печальный, ненавидящий эту жизнь, подумывающий о самоубийстве. Где же правда? И там и тут. Мы не исключаем, что в письмах Есенин отчасти сгущает краски, подстраивая собственный образ под образ своего лирического героя – поэта. «Веселый и радостный» – это вовсе не идеал Серебряного века. И Есенин – сознательно или подсознательно – отдает дань моде. Но правда и другое: в веселом, как будто бы ничем не отличавшемся от других, юноше постоянно идет глубокая внутренняя работа, рассказать о которой он может только очень близким людям. «В настоящее время я читаю Евангелие и нахожу очень много для меня нового… Христос для меня совершенство. Но я не так верю в него, как другие. Те веруют из страха: что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему.

Жизнь… Я не могу понять ее назначения, и ведь Христос тоже не открыл цель жизни. Он указал только, как жить, но чего этим можно достигнуть, никому не известно».[9]

А через полгода – тому же Грише Панфилову: «Я человек, познавший Истину, я не хочу более носить клички христианина и крестьянина, к чему я буду унижать свое достоинство. Я есть ты, Я в тебе, а ты во мне [10](курсив Есенина).

То же хотел доказать Христос, но почему‑то обратился не прямо непосредственно к человеку, а к Отцу, да еще небесному, под которым аллегоризировал все царство природы. Как не стыдны и не унизительны эти глупые названия? Люди, посмотрите на себя, не из вас ли вышли Христы и не можете ли вы быть Христами. Разве я при воле не могу быть Христом, разве ты тоже не пойдешь на крест, насколько я тебя знаю, умирать за благо ближнего. […] Не будь сознания в человеке по отношению к «я» и «ты», не было бы Христа и не было бы при полном усовершенствовании добра губительных крестов и виселиц. Да ты посмотри, кто распинает‑то? Не ты ли и я, а кого же опять, меня или тебя […]. Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру, но я послал всех к Сатане и живу, хотя многие опасаются моего приближения».

Кто именно хотел везти Есенина к психиатру, неизвестно. Но – отметим – сомнения в его психическом здоровье появились уже в 1913 г., когда физически он был еще абсолютно здоров.

Продолжим письмо Грише Панфилову: «Гриша, люби и жалей людей – и преступников, и подлецов, и лжецов, и страдальцев, и праведников: ты мог и можешь быть любым из них. Люби и угнетателей и не клейми позором, а обнаруживай ласкою жизненные болезни людей. Не избегай сойти с высоты, ибо не почувствуешь низа и не будешь иметь о нем представления. […] Если бы люди понимали это, а особенно ученые‑то, то не было [бы] крови на земле и брат не был бы рабом брата. Не стали бы восстанавливать истину насилием, ибо это уже не есть истина. […] Человек, подумай, что твоя жизнь, когда на пути зловещие раны. Богач, погляди вокруг тебя. Стоны и плач заглушают твою радость. Радость там, где у порога не слышны стоны».

А теперь спросим себя, случайна или нет связь молодого Есенина с большевиками. Написанное в 1918 г. «Я – большевик» либеральные советские литературоведы, старающиеся издать Есенина, были вынуждены распространять на все периоды его жизни. (Ну, конечно, с некоторыми оговорками: чего‑то недопонимал, из крестьян все‑таки.) Литературоведы же современные, как правило, считают, что сотрудничество юного Есенина с социал‑демократами – явление случайное. Отчасти обусловленное средой (служба в типографии), отчасти просто грех молодости.

С нашей точки зрения, ничего случайного в жизни Гения вообще не бывает (проходящее – другое дело). Так же как не случайно будет его – гораздо более тесное – сотрудничество с эсерами. Именно религиозные искания и привели Есенина «в стан погибающих за великое дело любви» (так ему, во всяком случае, казалось). А что до того, что ни одна из этих партий не отрицала насилия… Так ведь лозунги о братстве, равенстве, свободе он слышал, а программы социалистических партий и тем более труды «основоположников» не читал «ни при какой погоде». Когда он поймет, что жестоко ошибся, – и начнется трагедия. Но об этом – позже.

Вслед за А. Толстым он презирает современную науку. («Наука нашего времени – ложь и преступление».) Но идеи идеями, а не чувствовать недостаточность своего образования он не может. И в сентябре 1913 г. поступает в народный университет Шанявского на историко‑философское отделение. («Здесь хоть поговорить с кем можно и послушать есть чего».)

Народный университет (открыт в 1908 г.), построенный целиком на деньги мецената A.A. Шанявского, был уникальным учебным заведением. Туда принимались лица обоего пола, любых национальностей и вероисповедований, достигшие 16 лет. Документ о среднем образовании не требовался. Обучение на всех этапах было очень дешевым. Лекции читали лучшие профессора страны: П. Сакулин, А. Реформатский, Ю. Айхенвальд и др. Так что было и с кем поговорить, и кого послушать.[11]Но прилежным слушателем Есенин не стал. («Вот поступил учиться в университет Шанявского, – только все некогда на лекции ходить, много пишу».)

Пробиться в печать удается только в январе 1914 г. Детский журнал «Мирок» публикует под псевдонимом Аристон (музыкальный ящик) стихотворение Есенина «Береза»:

Белая береза

Под моим окном

Принакрылась снегом,

Точно серебром.

На пушистых ветках

Снежною каймой

Распустились кисти

Белой бахромой.

И стоит береза

В сонной тишине,

И горят снежинки

В золотом огне.

А заря, лениво

Обходя кругом,

Обсыпает ветки

Новым серебром.

Это стихотворение ученые мужи называют «фетовским». Действительно, некоторые элементы поэтики Фета здесь имеются. Но что с того? Вспомним эпиграф к этой книге «Химический состав весеннего воздуха можно тоже исследовать и определить…» Все чужое Есенин пропускал через себя, и все становилось есенинским. Поэтому человек с мало‑мальски развитым поэтическим слухом никогда не спутает Есенина ни с Фетом, ни с Блоком, ни Клюевым, ни с кем‑нибудь еще.

Надо уж очень не любить Есенина, чтобы увидеть в «Березе» очередную «маску», а не подлинную тоску крестьянского парня, недавно переехавшего в город. («Здесь много садов, оранжерей, но что они в сравнении с красотами родимых полей и лесов».) Есенин мог сколько угодно играть и лукавить – в жизни. (И то это начнется позже.) Но никогда – в стихах. Обаяние есенинской поэзии именно в неразрывности «души и глагола» (слова М. Цветаевой).

Г. Иванов писал, что беспристрастно оценят Есенина те, на кого его очарование не будет действовать. Скажем сразу: на нас очарование поэзии Есенина действует очень сильно. Поэтому тем, кто ждет беспристрастного анализа, рекомендуем отложить эту книгу и почитать что‑нибудь «ученое». Только никакая «ученость» не объяснит, почему не кисейные барышни, а взрослый, вовсе не сентиментальный мужчина, редактор Госиздата И. Евдокимов, не смог сдержать слез, услышав нехитрые вроде бы строчки «Я вернусь, когда раскинет ветви/ По весеннему наш белый сад». А известный художник Ю. Анненков, всю жизнь проведший в артистических кругах, с кем только ни знакомый, каких только стихов ни знающий, плакал, когда Есенин читал «Песнь о собаке». Очарование стихов Есенина понятно и крестьянам, и академикам, и «блатарям», и сильным мира сего – всем, кто способен просто «вдохнуть полной грудью».

«Береза» словно плотину прорвала. Уже через месяц Есенин сообщает Грише Панфилову: «Распечатался я во всю ивановскую. Ред[актора] принимают без просмотра и псев [доним] мой Аристон сняли. Пиши, г [ово] рят под своей фамилией». Тот же «Мирок» в следующим же номере напечатал два стихотворения Есенина «Пороша» и «Поет зима, аукает…». Имя Есенина появляется и в третьем номере (перевод из Т. Шевченко), и в четвертом, и в седьмом, и двенадцатом номерах этого года. Его охотно публикуют и другие издания: журналы «Проталинка», газета «Новь» и, конечно же, журнал «Млечный путь», собрания которого он посещает. Некоторые стихи перепечатывают провинциальные газеты. Сам Сакулин высоко оценил произведения своего слушателя, и особенно «Выткался на озере алый цвет зари…». Этот факт подтвержден и в мемуарах Н. Сарда‑новского. Стало быть, написано оно никак не в 1925 г., то бишь Есенин не лгал, когда поставил его в начале своего собрания сочинений. Правда, дата «1910 г.» не соответствует действительности. Но и это объясняется вовсе не желанием Есенина похвастаться. Тот же Сардановский вспоминает: «Первое стихотворение с признаками настоящей художественности было «Выткался на озере алый цвет зари…». Сам он все время был под впечатлением этого стихотворения и читал его мне вслух бесконечное количество раз». Есенин запомнил это стихотворение как написанное в самом начале творческого пути, а «сознательное творчество» началось в 1910 г. – отсюда и аберрация памяти.

Есенина замечает критика. Петроградское критикобиблиографическое издание «Новости детской литературы» отметило есенинские стихи.

В Суриковском кружке было принято решение издавать свой журнал – «Друг народа». Есенин – секретарь журнала и с энтузиазмом готовит первый выпуск. И конечно же, помещает там собственное стихотворение – «Узоры»:

Девушка в светлице вышивает ткани,

На канве в узорах копья и кресты.

Девушка рисует мертвых на поляне,

На груди у мертвых – красные цветы.

Нежный шелк выводит храброго героя,

Тот герой отважный – принц ее души.

Он лежит, сраженный в жаркой схватке боя,

И в узорах крови смяты камыши.

Кончены рисунки. Лампа догорает.

Девушка склонилась. Помутился взор.

Девушка тоскует. Девушка рыдает.

За окошком полночь чертит свой узор.

Траурные косы тучи разметали,

В пряди тонких локон впуталась луна.

В трепетном мерцанье, в белом покрывале

Девушка, как призрак, плачет у окна.

Так случилось, что Есенин входил в литературу именно во время войны. О войне – и многие другие произведения Есенина, написанные как до, так и после «Узоров». Патриотический пафос, охвативший в начале войны почти всю русскую интеллигенцию, не миновал и Есенина:

Ой, мне дома не сидится,

Размахнуться б на войне.

Полечу я быстрой птицей

На саврасом скакуне.

(«Удалец»)

Есенин верит в необходимость этой войны для русского народа, в его непобедимость, но, в отличие от многих других поэтов, с самого начала мечтает о том, чтобы как можно скорее «миновали страшной жизни грозы». И пишет не только и даже не столько о воинских подвигах, сколько об оставленных женах, невестах, матерях. Позднее сам поэт говорил, что при всей любви к соотечественникам он никогда не мог воспеть войну, ибо «поэт может писать только о том, с чем он органически связан».

К 1914 г. относится и первая критическая статья Есенина «Ярославны плачут» – о женщинах‑поэтессах, слагающих стихи о войне. Не случайно из всего поэтического потока он выбрал именно женскую поэзию. Именно «Ярославны» чаще плакали и тосковали – по своим милым ушедшим на фронт.

В сентябре 1914 г. создается и первая из «маленьких поэм» Есенина «Марфа Посадница». По собственному признанию автора, он задумал ее еще в 16 лет. Но не случайно поэма на историческую тему – о противоборстве Новгорода и Москвы – была закончена именно во время мировой войны. (Напечатать удалось только после Февральской революции.) Одна из первых оценок поэмы принадлежит эсеровскому критику Иванову‑Разумнику (он еще не раз появится на страницах этой книги): «На войну он [Есенин] отозвался «Марфой Посадницей» – первой революционной поэмой о внутренней силе народной, написанной еще в те дни (сентябрь 1914), когда почти все наши большие поэты […] восторженно воспевали силу государственную».

Свое впечатление от авторского чтения поэмы описывает Марина Цветаева в очерке «Нездешний вечер»: «Есенин читает «Марфу Посадницу» […] запрещенную цензурой. Помню сизую тучу голубей и черную – народного гнева. «Как московский царь – на кровавой гульбе – продал душу свою антихристу…» Слушаю всеми корнями волос. Неужели этот херувим, это Milchgesicht,[12]это оперное «Отоприте! Отоприте!»[13]– этот – это написал? – почувствовал? (С Есениным я никогда не переставала этому дивиться)». От себя добавим: этому будут дивиться многие – вплоть до самой смерти Есенина.

Талант Есенина, как говорится в русских сказках, рос не по дням, а по часам. Неудивительно, что Суриковский кружок, с его не слишком даровитыми членами и однобокой ориентацией, скоро перестал устраивать молодого, но уже заговорившего своим голосом поэта. Разрыв был неизбежен. Нужен был только повод, и он, как всегда, нашелся. Член кружка С. Д. Фомин рассказывает: «Общее собрание […] кружка […] избрало меня и Есенина в редакционную коллегию издававшегося журнала. Вот на этом [точнее, на следующем] собрании и сказался подлинный Есенин.

– Надо создавать художественный журнал. Слабые вещи печатать не годится!

А старая редакционная коллегия тянула назад:

– Нельзя так: у нас много принятого материала.

Тогда Есенин схватил свой картузик и кивнул мне:

– Идем, Фомин. Здесь нам делать нечего!

И мы оба вышли из редакционной коллегии».

На следующий день Есенин подал заявление о выходе из Суриковского кружка.

Еще раньше Есенин подумывал о переезде в Петроград. В Москве он «распечатался во всю ивановскую». Но не в тех журналах, где он хотел бы видеть свое имя, и не с теми произведениями, которые он считал лучшими. К началу 1915 г. у него уже был практически готов сборник «Радуница», однако напечатать его в Москве он не рассчитывал. Еще в 1913 г. жаловался Грише Панфилову: «Москва – это бездушный город, и все, кто рвется к солнцу и свету, большей частью бегут из него. Москва не есть двигатель литературного развития, а она всем пользуется готовым из Петербурга. Здесь нет ни одного журнала. Положительно ни одного. Есть, но которые только годны на помойку…».

Есенин, конечно, не совсем прав. И в Москве было немало поэтов, «хороших и разных». Достаточно сказать, что в Москве жили В. Я. Брюсов (метр символизма), В. Ходасевич. Писали стихи и хулиганили В. Маяковский и Кº. Москвичами были Б. Пастернак и М. Цветаева, правда, их дарования еще не раскрылись в полную силу. Но Брюсова Есенин считал «поганым». (Основание на то были, но нам не хочется здесь о них говорить – это уведет нас далеко от героя этой книги.) Ходасевича он в это время недооценивал. Футуристов не уважал никогда. Другое дело – поэтическая молодежь Петрограда: Ахматова, Мандельштам, Г. Иванов… Есенин знал, что они регулярно собираются, читают друг другу свои стихи, обсуждают их.

К началу 1915 г. решение Есенина переехать в столицу становится окончательным и бесповоротным. «Здесь в Москве ничего не добьешься. Надо ехать в Петроград. Ну что! Все письма со стихами возвращают (имеются в виду петроградские журналы. – Л. П.). Ничего не печатают. Нет, надо самому… Под лежачий камень вода не течет. Славу надо брать за рога […]. Поеду в Петроград, пойду к Блоку. Он меня поймет» – так передает мемуарист слова Есенина накануне переезда в Питер.

8 марта 1915 г. Есенин осуществил свой давно зреющий замысел: уехал в Петроград. А между тем к этому времени в Москве у него уже была жена (гражданская) и маленький сын.





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 442 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.046 с)...