Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Тот самый персонаж 3 страница



Объем ее работы возрос в 1945 году, когда Набокову в колледже Уэлсли было предложено читать курс русской литературы в переводах. Со времен стэнфордского лета ему было уже известно, как много потребуется подготовки; отказаться ничего не стоило. Вера убедила Владимира принять предложение, пообещав, что лекции будет писать сама. Избавив мужа от необходимости выискивать даты и биографические подробности, что, как ей было известно, его утомляло, Вера составила краткий курс истории русской литературы. Вместе они отработали лекций тридцать, которые Набоков и читал в Уэлсли дважды в неделю; это заложило основу лекций, прочитанных им в ближайшие пятнадцать лет, и в конечном итоге вошло в состав опубликованного сборника. В разгар дискуссии о романтизме Вера спрашивала: «Володя, не слишком ли тяжело получилось выражение… „так как в средние века любое проявление человеческой натуры подавлялось и все ее содержимое, как нежный персик, подлежало замораживанию, то потребовалось, грубо говоря, четыре столетия, чтобы все это разморозить“?» Много страниц Вера посвятила творчеству русских поэтов, готовя материал к лекциям Владимира. «С некоторым сарказмом» она признавала, что муж столько раз переделывал лекции, что ни слова от ее изначального текста не сохранилось.

По финансовым соображениям Набоковы не уезжали далеко от Кембриджа с 1943 и вплоть до лета 1947 года, когда смогли снова отправиться на запад, на сей раз в штат Колорадо. В эти годы Набоков старался не упустить ни одной возможности, чтобы дополнить – или восполнить – свое жалованье в Уэлсли. Он вызвался в конце академического 1944 года отправиться в очередной тур читать лекции; заигрывал с кинематографистами. В своем письме 1947 года агенту, заинтересованному в приобретении прав на книгу «Под знаком незаконнорожденных», Вера предельно ясно выразила намерения Владимира в отношении Голливуда: «Муж, однако, просит меня приписать, что он романист, а не кинематографист и что его больше интересует финансовая сторона возможной продажи, а не качество будущего фильма». Набоков продолжал надеяться, что Гарвард все‑таки заметит его у себя на задворках, и когда этого не случилось, писатель воспринял это как полный крах. Коллеги по Уэлсли вспоминали, как он с заднего сиденья везущего их в колледж автомобиля метал громы и молнии по поводу такой несправедливости. (И Набоков, и Вера громко выражали свое презрение к славистам Гарварда и Йейла, которые не потрудились поддержать Набокова ни в одном из этих университетов.) В 1946 году некоторое время кандидатура Набокова обсуждалась в связи с постом руководителя русской программы в Вассар‑колледж, но была отклонена, скорее всего по причине капризного характера Набокова. Он активно пробивался к возможности возглавить русскую редакцию для только что созданного «Голоса Америки», об этой должности он узнал от кузена Николая, который в конечном счете ее и занял[114]. Ни одна из упомянутых возможностей Набокову не выпала, хотя в июне 1944 года он подписал контракт с журналом «Нью‑Йоркер». То лето семейство провело в Уэлсли, где Набоковы столовались в одном частном доме неподалеку от колледжа. Карточная система лишь усугубила лишения, которые они до того испытывали. Преподаватель физики из Уэлсли, столовавшийся с Набоковыми, вспоминал мрачный юмор Владимира – несладко ему приходилось в августе, когда книга «Под знаком незаконнорожденных» не оправдала надежд первых читателей, – но более всего преподавателю физики запомнилось тревожное состояние Веры. Казалось, она только и заботилась, как бы не спровоцировать недовольство мужа. Конечно же она научилась смягчать его резкие заявления. В письме от собственного имени Вера уведомляет редактора журнала о том, что муж не скрывает невысокого мнения о советских поэтах. Выслушав от него изрядную порцию ехидства, она прекращала печатать: «Думаю, если б не одолевший его грипп, он подобрал бы выражения помягче». Она принимала желаемое за действительное, как свидетельствуют другие письма на ту же тему. Чаще Вера не удерживала мужа от высказываний, позволяя буре разразиться [115].

Она уже приняла на себя роль его агента. В конце 1943 года Вера на целый день отправилась в Нью‑Йорк; Владимир послал ее к Уилсону обсудить свои ухудшающиеся отношения с Лафлином[116]. В начале 1945 года Вера читала лекции в Уэлсли вместо мужа, когда ему нездоровилось. У Владимира сложилась не слишком приятная манера препровождать пылких собеседников к жене. Стоило кому‑нибудь начать распространяться о каком‑нибудь новом романе или пьесе, Набоков тут же уходил в сторону, бросая: «Расскажите Вере!» Не желал обременять себя чужими впечатлениями. По уговору, который, очевидно, удовлетворял обоих супругов, а одного, по крайней мере, явно забавлял, от Веры к Набокову перешло нечто более ценное, чем умение чутко слушать. В мае Набоков впервые посетил Корнеллский университет, еще не подозревая, что его американская одиссея должна закончиться в Итаке, штат Нью‑Йорк. По пути домой он написал письмо Георгию и Соне Гессен. В поездке он был без жены, однако за письмом следует постскриптум, якобы приписанный Верой. Почерком жены Набоков добавляет: «Вера кланяется вам от души (я уже давно подделываю Верин почерк!)».

После бурных восторгов издательство «Кнопф» отклонило в 1945 году новый роман. В тому времени Вера взяла на себя переписку Владимира с одним заинтересованным издателем, начав первое письмо словами, которыми будет начато бесчисленное множество писем: «Мой муж передал мне для ответа Ваше письмо». Послание, извещающее, что Вера вышлет первые главы романа до конца недели, подписано: «Миссис В. Набоков» – но почерком Владимира. Этот ход шиворот‑навыворот не всегда идеально безупречен; временами оба спотыкаются друг о дружку на одной и той же странице. Вера писала письмо иностранной агентессе по поводу контракта, подписанного Набоковым, с просьбой контракт вернуть; Владимир случайно сам подписывает письмо. К этому времени Вера вполне прилично овладела английским, но все как будто не решается показаться из‑за кулис. Ее стремление держаться в тени так велико, что уже само по себе весьма красноречиво. Осенью 1946 года приехавший в Кембридж Эдмунд Уилсон приглашает Набоковых на ужин, после чего все трое отправляются к Левинам. Уилсон рассказывает об этом вечере своей будущей четвертой жене, Елене Торнтон: «Вера удивительно относится к Володе; пишет за него лекции, печатает его рукописи и ведает всеми его издательскими делами. Кроме того, она поддакивает ему во всем – мне при этом делается даже как‑то неловко, хотя самого Набокова такое чрезвычайно устраивает».

Отчего же эта волевая, независимая в суждениях, теперь прекрасно владевшая английским женщина – скоро Вера стала замечать, что англицизмы проникают в ее французский, – вторит во всем мужу? Причем с течением времени со все большей готовностью; в конце 1950‑х годов кто‑то из коллег во время шумного факультетского сборища заговорил с Верой об Одене, а потом, пройдя через зал, услышал, как Владимир распространялся на ту же тему и точно в тех же выражениях. Ни в одном из набоковских курсов Достоевский не заслужил у него оценки выше тройки с минусом; Вера к Достоевскому относилась не лучше. Единственным человеком, который истовей Набокова ратовал за чистое искусство применительно к роману, была его жена. Чаще всего Вера просто полагалась на мнение мужа. Долгие годы она жила его убеждениями; оба изначально имели общие вкусы. (Случалось, Вера громогласно протестовала, но только в присутствии тех, с кем это можно было себе позволить. Вера терпеть не могла романы Джордж Элиот, которые ее муж в одном частном разговоре взялся защищать. «Зачем я вышла за тебя замуж!» – возмутилась Вера. Когда их мнения не совпадали, Набоков был столь же непримирим. «Господи, как может такое нравиться!» – восклицал он.) С Уилсоном у Набокова вышло некоторое хождение по кругу. Уилсон оказался упорным спорщиком, под стать Набокову; внезапно он с готовностью уступал, но через час снова принимался спорить; Набоков шутливо замечал: Уилсон – что псориаз у него на локте. Вера была не менее азартна. Случалось, утверждала что‑то она, и муж ей вторил. Например, вслед за женой он клеймил «Доктора Живаго», аплодировал творчеству Роб‑Грийе, отличался крайним равнодушием к Роберту Музилю. Верино гипертрофированное чувство собственного достоинства, как и ее уверенность в гениальности мужа, способствовало их единодушию. Уилсон, не обнаружив в себе по отношению к книге «Под знаком незаконнорожденных» того же восторга, как к более ранним произведениям Набокова, извинялся в этом именно перед Верой. И надеялся, что она его простит. Как бы то ни было, а Вера действовала в пользу Набокова активней, чем он сам. Набоков настолько был убежден в громадности своего дарования, что почти не прилагал усилий, чтобы пробить себе дорогу. Постоянно твердил, что не умеет подавать себя, не способен организовывать свои дела. На самом деле все обстояло не совсем так, но так было удобней. Вера, обладавшая равной убежденностью, но иным характером, с готовностью брала все на себя.

Воззрения Набоковых – возводимые Владимиром в ранг твердых суждений, а Верой чуть ли не в символ веры – были в начале 1940‑х годов редкостью для Америки или для Кембриджа. Находясь в Уэлсли, Набоков словом добрым не удостаивал искусство, создаваемое в советском государстве, тогдашнем союзнике Америки; его просили не слишком громко высказываться на эту тему. Он не собирался скрывать свою убежденность, что русский надо учить, чтобы понять взгляды на войну Толстого, а не Сталина. Он не выказывал ни малейшего энтузиазма в адрес «дядюшки Джо», не испытывал ни малейшей симпатии к американским союзникам на Восточном фронте. Набоковы не боялись высказываться непопулярным образом по поводу СССР, это шокировало окружающих; тут Владимир с Эдмундом Уилсоном сшибались, как бойцовые петухи[117]. Требовалась определенная тонкость, чтобы понять, что в возмущенном Набокове говорила не любовь к самоварам, а преданность искусству и свободомыслию; но такая тонкость была не слишком в ходу в Америке в 1940‑е годы, и на Набоковых там частенько поглядывали как на белогвардейцев. Нелегко было среднему американцу, нелегко было даже Уилсону постичь, что русский – это не обязательно либо советский человек, либо монархист.

Из лучших, хотя зачастую непостижимых побуждений Набоковы после войны приняли непопулярную точку зрения, что помогать Германии встать на ноги – не первоочередная задача американцев. В декабре 1945 года в школе Дмитрия собирали одежду, чтобы отправить немецким детям. Владимир так объяснял, почему они с Верой не разрешают сыну участвовать в подобном сборе старой одежды: «Если бы мне пришлось выбирать между греческим, чешским, французским, бельгийским, китайским, голландским, норвежским, русским, еврейским или немецким ребенком, я бы ни за что не выбрал последнего», и в каждом слове его заявления чувствуется влияние Веры. Умение прощать никогда не входило в разряд ее добродетелей, в особенности когда в Кембридж стали просачиваться слухи о судьбах родных и близких в Европе. Все эти слухи в значительной мере способствовали созданию тоталитарного ада в книге «Под знаком незаконнорожденных», романа, который Набоков считал родственным по звучанию с «Приглашением на казнь», однако «еще более апокалипсичным и взрывным». В той искореженной действительности Набоков воплотил многие из своих кошмарных разочарований и немало душевной боли, пережитой в минувшее десятилетие. Он надеялся изобразить в книге непокорную мощь свободного ума даже под гнетом тирании; как бы широко распахивая клетку, автор – олицетворяя собой высшие силы – в конце романа деликатно вмешивается в события. В отличие от «Приглашения на казнь» роман «Под знаком незаконнорожденных» пропитан ощущением уязвимости, хрупкости жизни и любви. Исчезли Илья Фондаминский и Сергей Набоков; Вериной сестре Соне пришлось в последнюю минуту панически бежать из Франции через Северную Африку; младший брат Владимира, Кирилл, был арестован, но ему удалось освободиться; друзья годами томились в концлагерях. Владимир утверждал, что его неприязнь к немцам буквально беспредельна. Вера была беспощадней: «Наверное, мне никогда не понять, почему вдруг все бросаются помогать „несчастным“ немцам, без которых якобы Европе не выжить. Да выживет она, еще как выживет!»[118]

Сведения, поступавшие из Европы, нисколько не уменьшили укоренившееся в Набокове отвращение к антисемитизму – предрассудку, к которому он относился болезненней, чем его жена. Вера воспринимала это более сдержанно или, во всяком случае, более трезво. Владимир же чуть что готов был требовать сатисфакции. Он выказывал крайнюю чувствительность к малейшим проявлениям подобных предрассудков, равно готовый встать на защиту и убеждений своего отца, и интересов своей жены‑еврейки. По приезде в Америку его потрясла помещенная в журнале «Нью‑Йоркер» реклама отелей «для ограниченного круга населения», «не для негров, евреев и проч.». Его задевало даже самое ничтожное проявление антисемитизма. Набоков обвинил в расизме даже Александру Толстую, которой он с семьей был стольким обязан. Злосчастное лето 1946 года, проведенное в городке Бристоль, штат Нью‑Хэмпшир, куда Набоковы прикатили на такси, стало памятным благодаря одному эпизоду. Условия жизни оказались малоприятными; озеро было грязное, курорт граничил с железной дорогой, бабочек летало немного. От местного кафетерия «Говард Джонсон»[119]вовсю несло запахом жарившихся мидий. Сидя за столиком тамошнего ресторанного заведения, Набоков заметил вывеску «Милости просим только клиентов‑христиан!». Стерпеть это Владимир не мог. «А что, если б сюда подкатил на стареньком „форде“ маленький бородатый старичок Иисус Христос со своей мамашей (в черном платке, с польским акцентом)? Это, да и многое другое, настолько взволновало меня, что я расчихвостил в пух и прах хозяина ресторана, повергнув и его, и всех присутствующих в неописуемый трепет», – вспоминал он впоследствии. Набоков только что закончил «Под знаком незаконнорожденных», и врач утверждал, что результатом явилось нервное истощение; сомнительно, однако, чтобы в более спокойные времена реакция Набокова оказалась иной.

Ради себя самой Вера подобной борьбой не занималась; она берегла силы для защиты мужа. В те годы Вера чаще пряталась за его спиной, чем Набоков за нею, хотя со временем ситуация переменилась. В уэлслийский период Вера являла собой образец добродушия и любезности, по крайней мере по отзывам тех, с кем общалась. В те годы Набоковы общались мало, из приятельниц можно назвать Эми Келли и Агнес Перкинс, дам в возрасте[120]. Те, кто хорошо знал Веру, – Филис Смит, любимая ассистентка Владимира в музее; Изабел Стивенс, его коллега и попутчица по дороге в колледж; Сильвия Беркмен, помогавшая ему оттачивать его английскую прозу, – считали, что она ужасно одинока. Даже если это и так, в сентиментальности Веру уличить было невозможно: «У нас сложились тесные отношения всего с двумя‑тремя дамами в Уэлсли, ныне уже покойными» – только и упомянула она о ближайших контактах того периода. Она считала, что характер их работы препятствовал всякому общению в Кембридже.

При проведении ФБР в 1948 году некоторых дознаний выяснилось, что Набоковы практически не общаются с соседями, хотя у жителей Крейги‑Серкл их имена постоянно были на языке[121]. Осенью 1945 года в письме в Женеву к сестре Набоков сообщал, как обычно проходит утро в Кембридже, основным событием которого являются проводы Дмитрия на автобус к 8.40: «Мы с Верой выглядываем в окно… смотрим, как он шагает к перекрестку, маленький, долговязый мальчик, в серой школьной форме, красноватой жокейской шапочке и с зеленой сумкой (для книг) на плече»#. В 9.30 Набоков отправлялся сам, захватив приготовленный Верой термос с теплым молоком и пару бутербродов. Сильвия Беркмен, которую время от времени в Уэлсли они приглашали к себе на ужин, чувствовала, что они очень рады, что не одни. «У нее так мало было знакомых», – говорила о Вере их ближайшая по Уэлсли приятельница. Изабел Стивенс считала, что Веру это очень угнетало. Елене Левин, которая, имея с Верой немало общего, вероятно, была в американский период ее ближайшей подругой, все представлялось в ином свете: «Она была слишком занята – слишком горда, – чтобы ощущать свое одиночество. Наверное, с Владимиром даже на необитаемом острове она бы нисколько не скучала».

Несомненно, у Веры каждая минута была на счету. В 1945 году она начала интересоваться, можно ли опубликовать «Дар» за свой счет; показательно, что в 1940‑е годы ни ей, ни Владимиру не приходит в голову, что переводить роман должна она. Пока еще Вера не научилась «подрезать, рубить, подкручивать, выстреливать, отбивать, разить, направлять, ударять с полулета, подавать и принимать каждое слово», – как определял ее муж работу идеального переводчика. Если звонил редактор журнала, скажем Эдуард Уикс из «Атлантик», Вера вела с ним речь о том, какие стихи хотел бы Набоков там опубликовать. Когда после войны в Кембридж приехала агент‑француженка, которая некогда вела дела Набокова в Париже, Вере пришлось преподнести ей книгу о Гоголе и разрекламировать сборник рассказов, который за этим последовал. Для приятеля‑переводчика в Италии Вера старательно перепечатала набоковские пьесы, все варианты которых, кроме одного‑единственного, пропали в годы войны. Николай Набоков предложил кузену за плату перевести отрывок из Пушкина, положенный им на музыку; Вера просматривала партию голоса вместе с Владимиром, который должен был сочетать свой перевод с музыкой кузена. Когда Владимиру потребовалось слово для обозначения соединений‑гармошек между вагонами, он позвонил Стивенсам. Те оказались бессильны помочь. Он позвонил Беркмен, та тоже пришла в явное замешательство. В конце концов Вера направилась в библиотеку Уайденер при Гарварде, где просмотрела все имеющиеся книги о железнодорожном транспорте. Нужного слова она так и не нашла, и эта конфигурация обозначена в «Память, говори» как «intervestibular connecting curtains»[122]. К январю 1946 года Вере невольно пришлось уйти с головой в корреспонденцию Владимира и стать жертвой собственной добросовестности: ответственность за медлительность Владимира легла на Верины плечи. К тому же Вера пала жертвой и собственной расторопности. Она сотнями рассылала письма с извинениями. Выбора не было: либо напишет она, либо никто. К 1949 году стало казаться, что на переписку уже не хватает двадцати четырех часов в сутки. В тот момент она с голландским переводчиком прорабатывала подспудный смысл книги «Под знаком незаконнорожденных», оттенки значений, которые – возможно, по ее разумению – не должны были войти в текст, но которыми переводчик должен был проникнуться, чтобы правильно оценить роман [123].

Редактировать приходилось не только Набокова. В 1950 году издательство «Гарвард Юниверсити Пресс» опубликовало исследование Эми Келли, биографию Элеоноры Аквитанской, и книга неожиданно стала бестселлером. Автор среди прочих выражала признательность Вере Набоковой. Вера умудрялась много читать в 1940‑е годы, преимущественно художественную литературу. Чаще всего ее постигало разочарование, и она возвращала книги в Кембриджскую публичную библиотеку, не дочитав. Своей подруге в Италии Вера настоятельно рекомендовала читать Ф. Скотта Фицджеральда, в особенности «Ночь нежна», «Великий Гэтсби» и «Крах». (Вполне вероятно, что на этом выборе сказалось влияние Уилсона, хотя в отношении Фолкнера ему с Верой меньше повезло: Фолкнер у Веры не пошел.) Она сделалась большой поклонницей Ивлина Во, считала великолепными его романы, в особенности ей нравились «Пригоршня праха», «Сенсация» и «Мерзкая плоть». Высоко отзывалась она о «Джентльменском соглашении» Лоры Хобсон, хотя с неодобрением отмечала, что это восхитительное произведение является все же un roman à thèse [124]. Усердно проверяя уроки Дмитрия, Вера помогала ему с латынью, натаскивала в проработке дебатов между Рузвельтом и Дьюи – и с той, и с другой стороны; читала ему вслух Гоголя и По. Оба Набоковы советовались с Уилсоном при составлении списка чтения для Дмитрия, которому, по мнению Уилсона, мог бы весьма прийтись по вкусу Марк Твен. Реакция Веры в 1946 году на подобную рекомендацию потрясла Уилсона, и с годами он не переставал дивиться этому все больше и больше. «Парню четырнадцать [Дмитрию в ту пору было двенадцать лет], а она не позволяет ему читать „Тома Сойера“, говорит, будто это безнравственная книга, которая учит дурному и внушает мальчикам слишком ранний интерес к девочкам», – изумлялся Уилсон.

Верина жизнь еще более осложнилась, когда Владимир летом 1945 года решил распроститься с привычкой выкуривать по четыре пачки в день. И сделался комичным и неприкаянным, как никогда. В своих мучениях он увязывался за кем‑нибудь из коллег, чтобы вдыхать запах табака; буквально не отходил от тех, кто источал благословенный аромат. С сентиментальной грустью Владимир вспоминал сладость оставленной привычки; так продолжалось все тридцать последующих лет. Но все же Набоков не позволял себе притрагиваться к пачке «Олд Голд», которую на всякий случай хранил на тумбочке при кровати. «Мы поборемся, горцы. Ни за что не сдадимся», – клялся он, и его беды усугубились еще и тем, что буквально в то же время Гаролд Росс набрался наглости править его рукопись в «Нью‑Йоркере». «Ничего подобного я в жизни не испытывал», – жаловался Владимир Уилсону, который, сумев отвести карандашную правку, никотиновую абстиненцию отвратить был не в силах. Набоковская голгофа совпала, кроме того, по времени с ветрянкой у Дмитрия; надо полагать, Вера была сама не своя. Прошлое лето уже преподнесло ей нечто подобное: пока Вера была в Нью‑Йорке с Дмитрием, где у сына удалили аппендикс, в Кембридже Владимира забрали в больницу с серьезным пищевым отравлением. Предвидя акт самоотверженности со стороны жены, Владимир просил тогда Уилсона известить ее, но не позволять мчаться к нему в Кембридж. Он понимал, как Веру встревожит, что дома никто не подходит к телефону[125].

Подготовка к лекциям – при том, что Вера, по выражению Сильвии Беркмен, являлась правой рукой Набокова, – шла не без накладок. В марте 1947 года Набоков отправился в Провиденс, штат Род‑Айленд, выступить с лекцией в местном женском клубе. (Он по‑прежнему не мог себе позволить отказаться от внеуниверситетской работы, но при условии, что это не нанесет урон его репутации. Вера принялась убеждать редакторов журналов, где Набоков публиковал свои рецензии, что их ставки никак не могут удовлетворить ее мужа. «Уверяю вас, он не помнит случая, когда бы ему предлагали такую ничтожную плату, как 5 долларов за рецензию», – выговаривала она одному такому обидчику.) В Провиденсе Владимир превзошел Пнина: он прочел не ту лекцию. «Госпожа Пнина» взяла на себя ответственность за недоразумение: «Боюсь, в этом моя вина: во время подготовки я была нездорова и не записала предложенную вами тему», – объясняла Вера президентше клуба, выразившей в резкой форме свое неудовлетворение. (Тема лекции была выбрана Владимиром и явственно обозначена в письме из клуба, подтверждавшем согласие.) Набоков выражал готовность вернуться в Провиденс и прочесть обещанную лекцию бесплатно. И все же, побуждаемая то ли внутренним чувством справедливости, то ли кем‑то извне, Вера приписывает: «Вместе с тем он считает, что в какой‑то мере вы расквитались с ним, исказив в своей программе его фамилию».

Вера уже явно ознакомилась с областью, в которой со временем сделается экспертом и которую Набоков в романе «Под знаком незаконнорожденных» назовет «приемами теневой графики шейдографии». Роль Веры была невидима, однако весьма ощутима. Словно в знак признательности Новому Свету, Вера принялась разрастаться до его масштабов. Америка оказала прелюбопытное, в духе Льюиса Кэрролла, влияние на обоих Набоковых: через пару недель после выкуривания последней сигареты Владимир прибавил в весе сорок фунтов[126]. Студентки Уэлсли были ошарашены его преображением. К декабрю 1945 года эмигрант, весивший 124 фунта[127], стал весить 200[128]фунтов и скоро превысил и эту планку. Вера отмечала, что в процессе набирания веса он даже сделался выше ростом. Она с неодобрением писала: «Володя то и дело натыкается на мебель, потому что никак не привыкнет к своим новым размерам. Утверждает, что „весь живот в синяках“». Набоков явно сделался гораздо толще, чем Вере хотелось бы. Она и сама несколько выросла, хотя еще не до окончательных своих размеров. 12 июля 1945 года, через два месяца после того, как Германия капитулировала, и за месяц до того, как капитулируют японцы, Набоковых экзаменовали в Бостоне на предмет предоставления американского гражданства. Они старательно выучили текст «Билля о правах»; Эми Келли с Михаилом Карповичем отправились с ними в качестве свидетелей. Вполне понятно, почему Вера Набокова, некогда блондинка весом в 106 фунтов[129], уже в свидетельстве о гражданстве обозначена седой и весом 120 фунтов[130]. На сей раз при переводе на английский возникли изменения: во французских документах рост Веры значился: 5 футов 6 дюймов[131]. К моменту завершения всех формальностей по предоставлению американского гражданства в силу какого‑то хитрого подсчета рост у Веры оказался 5 футов 10 дюймов[132]. Вместе с тем Дмитрий все рос и рос и к двенадцати годам дорос уже примерно до 6 футов[133]. (Не без оснований Владимир вспоминал о Крейги‑Серкл как о «карликово‑сморщенной квартирке»#.) «Когда он с Верой идет по улице, она кажется крохотной рядом с ним», – говорил Владимир о Дмитрии. Но одновременно в рост пошла и Вера. Должно быть, она казалась себе Алисой в момент ее знакомства с Гусеницей: «Нет, я, конечно, примерно знаю, кто такая я была утром, когда встала, но с тех пор я все время то такая, то сякая». Бесспорно, у Эми Келли были все основания пылко поздравить нашу чету с тем, что они «буквально заново родились к новой жизни, полной счастья и процветания».

Набоков был призван в Уэлсли, чтобы содействовать «общему стимулированию интересов учащихся». Что он и делал, хотя не совсем так, как хотелось бы администрации. «В основном мое время было посвящено изучению французского, русского, а также Набокова», – вспоминает одна из студенток. «Помнится, всегда, когда шла к нему на занятия, я непременно подкрашивалась», – вспоминает другая. У студенток колледжа Набоков вызывал восхищение наподобие того, какое вызывали в нем экспонаты Музея сравнительной зоологии; в 1945 году на обитательниц Уэлсли, штат Массачусетс, мужчина, целующий руку женщине, производил неизгладимое впечатление. «Мы все безумно были в него влюблены», – признавалась еще одна студентка. Для многих здешних девушек Набоков был первым европейцем; он полностью отвечал их романтическим представлениям об артистической богеме европейского образца. Более того, казался существом хрупким, требующим особой опеки. При всем его обаянии и эрудиции они подмечали – и порой не без оснований – в Набокове какую‑то растерянность. Как явствует из газеты колледжа, осенью 1946 года на первую лекцию по русской литературе профессор опоздал на десять минут, и студенты терпеливо ждали, когда он появится. И вот «за окном возник некто, испуганно вопрошая: „А как к вам войти?“» Еще не успев до конца проникнуться еретичностью взглядов своего учителя, студентки мгновенно поняли, что перед ними личность, в высшей степени неординарная. «Он единственный из мужчин носил брюки пастельных тонов, розовые рубашки», – отмечала одна из студенток. Он взял себе за правило изничтожать переводчиков[134]. Набоков объявил, что слыхал, будто пора устраивать экзамены. Не удосужится ли группа выучить одно стихотворение в знак своего усердия? Одной хорошенькой блондинке он весело заявлял, что решил как‑нибудь вывести ее героиней своей книги. Пожалуй, роль преподавателя русской литературы ему решительно не подходила; он открыто признавал, что преподаватель из него никудышный. Все в нем говорило о мире совершенно ином, том дальнем Старом Свете, царстве образованности и эрудиции, мире – далеком от круглых отложных питерпэновских воротничков, двухцветных ботинок и коротких носочков, – который время от времени вплывал вместе с Набоковым в аудиторию. Как‑то раз в аудиторию под сенью вязов в Грин‑холл в раскрытое окно влетела бабочка. Набоков резко оборвал свой рассказ, осторожно подхватил бабочку двумя пальцами, пробормотал ее латинское название, неуклюже поспешил к окну, выпустил бабочку и затем возобновил прерванную лекцию.

Мало кто из девушек считал, что сердце профессора отдано основам русской грамматики. Кое‑кто даже угадывал, к кому оно тяготеет. Подавляющая часть студенток не сводила с него восторженных глаз; практически ни от одной из них не скрылось, что внимание учителя обращено к самым хорошеньким девушкам в группе. Если Набоков флиртовал скрыто, он бывал необычайно обходителен: «Ах, мисс Роджерс, я смотрю – у вас новая деталь на пальчике!» – отметил он, когда одна признанная, с подкрашенными губками, фаворитка вернулась после весенних каникул с обручальным кольцом на пальце. «Он явно кокетничал, но неизменно с дурочками», – вспоминала одна ученица, которая, как и многие другие, осталась вне поля зрения преподавателя. Неизбежно должны были последовать и дальнейшие шаги. «Я принялась осваивать русскую литературу, но по части освоения Владимира Набокова зашла в тупик», – вспоминает Кэтрин Риз Пиблз, которая в 1943 году студенткой предпоследнего курса брала интервью у Набокова для газеты колледжа и которой уж явно было что вспомнить: «Он любил не маленьких, а именно молоденьких девочек». В ту осень они с Набоковым стали подолгу, держась за руки и обмениваясь поцелуями, прогуливаться вдвоем по студенческому городку. Красавица из Мемфиса, большая умница, несколько насмешливая по натуре, Пиблз была весьма сведуща по части любовных игр; особая прелесть военного затемнения не прошла для нее даром. «Я была восприимчивой юной особой, и мне нравилось изучать мужчин. Мне понравился этот мужчина, потому что для меня он был загадкой», – вспоминала Пиблз о периоде их взаимообольщения. Набоков быстро обнаружил, что этой студентке прекрасно известна «Алиса в Стране чудес», и оба принялись цитировать друг другу отрывки оттуда во время своих гуляний по кампусу, «спотыкаясь и плутая» в зимней темноте, выискивая самые длинные пути в промежутках между чашечками кофе в студенческом клубе и в городке. Отношения вошли в период безудержных поцелуев и ласк; заводить роман в кампусе в те годы было затруднительно как в смысле места, так и в смысле окружения. Не вызывает сомнений, что Набоков желал бы пойти и дальше, что Пиблз, к ужасу своих подруг, с готовностью поощряла. После Стэнфорда знавшие Набокова вспоминали, что он шнырял по кампусу с «жадным и ищущим взором антрополога»; Пиблз привлекла его своим американским сленгом, возможностью подхватить у нее незнакомое выражение. И она потом находила в его последующих книгах тени той зимы 1943 года. Во время совместных прогулок по кампусу Набоков укрывался вместе с ней своим длинным, на ватине, пальто; этот образ много позже всплывет в книге «Смотри на арлекинов!»[135]. Той же зимой роман завершился, поскольку, видя, как Набоков увлечен, Пиблз стала выказывать норов. Однажды после лекции она заявила, что‑де профессор небрежно стирает с доски. Неизменно из‑под новых слов проглядывает по крайней мере один слой предыдущей кириллицы. «А вот это сможешь прочесть?» – спросил Набоков – быстро нацарапал на доске три слова и так же быстро стер. Написано было по‑русски: «Я тебя люблю». Пиблз бросила осваивать русскую литературу, да и самого профессора.





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 247 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.008 с)...